Зигмунд Скуинь - Нагота
В проходной, у первой вертушки, стояла Алма. Темно-синяя шинель, кобура револьвера на поясе, платок из собачьей шерсти на голове; у Алмы болели уши, что ж, понятно, всегда на сквозняке, между двух дверей,
— Привет, Алма. Как дела?
— Да вот опять Язеп.
— Туда или обратно?
— Обратно.
— Вдвоем?
— Хуже. На сей раз втроем.
Язеп был ее единственным сыном. То уезжал он счастья искать к ненцам на Север, то на Дальний Восток, то в солнечный Ташкент. Однако нигде не задерживался долго, возвращался в Ригу к матери, и всегда с новой женой, от которой норовил поскорей избавиться, чтобы опять куда-нибудь улететь вольной птицей. Таким манером Алма обрела двух квартиранток, носивших ту же фамилию, что и она.
— Поздравляю.
— Спасибо. Хватит с меня.
Стоять на проходе не принято. Людской поток прибывал, в цехах шла пересменка.
Возле «Лучших людей» Турлав повстречался с Фредисом. По утрам в этой части двора Фредиса можно было встретить почти наверняка; в зависимости от сезона он поливал цветы или снег сгребал. Все разговоры с Фредисом рано или поздно сводились к спорту. В молодости Фредис занимался классической борьбой, в 1936 году ценой огромных усилий ему удалось пробиться на олимпиаду в Берлин, но там, по собственным его словам, «от больших душевных волнений», его свалил понос, и так он ослабел, что даже шнурки на башмаках не способен был завязать самостоятельно. По части спорта Фредис был ходячим справочным бюро. «Как ЦСКА вчера сыграл с Грузией?» — еще издали кричали ему проходившие. «Это правда, что Лусис сломал себе большой палец?» «Что-то Пеле в этом сезоне не слышно?» Фредис знал решительно все. Был он веселый, улыбчивый, вставные челюсти так и поблескивали.
И теперь он там хлопотал, старый атлет, «наш олимпиец», располневший, сутулый, одеревенелый, в вязаной шапочке с помпоном, с множеством значков на желтой нейлоновой стеганке; все, кто куда-нибудь ездил или участвовал в состязаниях, считали своим долгом привезти Фредису эти маленькие сувениры.
— Здорово, Фредис! Что там слышно насчет игр с канадскими профессионалами?
Однако на этот раз Фредис оперся на грабли и отвел глаза.
— Только что увезли.
— Кого увезли?
— Жаниса Бариня.
— Куда увезли?
— В морг.
Фредис швырнул грабли в пожухлую траву так, что песок брызнул.
— Послушай, Фредис, ты случайно не того? (Общепринятый жест — щелчок в подбородок.)
— А надо бы.
— В чем дело?
— Не стало человека. Ночью в шахту лифта провалился. Какая-то там пружина подвела. Открыл дверцу, шагнул. А лифт стоял тремя этажами ниже.
— Как же так!
— Я вот только думаю, такая смерть, она, должно быть, легкая. Жанис, поди, и не смекнул, что происходит.
— Еще бы. Отличная смерть!
К чему он это выпалил с такой злобой, с таким сарказмом, как будто во всем виноват был Фредис? Конечно, сорвать злость на Фредисе было верхом идиотизма, он совсем не собирался этого делать. Просто напор был слишком велик, и злость прорвалась наружу.
Бариню было уже за семьдесят. Дай бог каждому столько прожить. (И не стало его лишь потому, что «какая-то пружина в лифте подвела». Слабое утешение.) Баринь держался молодцом. Дважды его с оркестром, цветами и прочувствованными речами провожали на пенсию, и каждый раз он ухитрялся потихоньку вернуться обратно.
Долгое время они друг друга недолюбливали. Турлава тогда назначили начальником цеха. (1952 год. Он хорошо помнил одну из своих фотографий тех времен: худое, чем-то на колун похожее лицо, тонкая, длинная шея; из перелицованного костюма пошитая куртка, болтающиеся штанины, из-под кофты торчит воротник рубашки; волосы совсем светлые, посередке разделились надвое, свесились на уши.) Как все молодые выдвиженцы, он был необычайно самоуверен, немного витал в облаках, считал себя и свои действия непогрешимыми, свято верил, что грань между старым и новым проводит не кто-нибудь, а его персона. Сами по себе эти качества, возможно, были не так уж дурны, но при отсутствии опыта и практики приводили к неожиданным конфликтам, насмешкам, ухмылкам, а это больно задевало самолюбие молодого инженера. Повсюду мерещились подвохи его авторитету и достоинству.
Жанис Баринь был типичным представителем старорежимной рабочей верхушки. Знаток своего дела, к тому же и кичившийся своим уменьем, капризный и требовательный, он привык хорошо зарабатывать и свысока поглядывал на менее способных. В послевоенные годы, вовлеченный в поток перестройки промышленности, он себя почувствовал ущемленным и обиженным. Турлав в представлении Бариня олицетворял собой не только новую власть, но был еще и разрушителем старого заводского уклада.
Турлаву, в свою очередь, Жанис Баринь не нравился потому, что в его присутствии он ощущал что-то похожее на страх или неловкость. (Конечно же прав я, но поди попробуй докажи!) Баринь не оспаривал указаний Турлава, однако губы у него всегда были поджаты в странной ухмылке. Старые электронщики говорили: на таких, как Баринь, заводская слава держится. А Турлав в ту пору считал, что как социальное явление и производительный фактор рабочие вроде Бариня принадлежали прошлому, в широко автоматизированном массовом производстве их неоспоримое мастерство почти не находило себе применения.
— Простите, у вас какое образование? — спросил Турлав у Бариня в самом начале знакомства.
— Работаю здесь с тысяча девятьсот двадцать восьмого года.
— А как с образованием?
— Вот я и говорю. С двадцать восьмого года.
— Ваша основная специальность?
— Разные работы выполняю. По слесарной части, с машинами...
— Все-таки — что конкретно?
— Нужно было, электрические часы мастерил, понадобилось — самолеты строил.
— Один или оба? Самолетов-то этих было кот наплакал.
— Напрасно смеетесь. Работы там хватало.
В другой раз, после политинформации, где лектор с помощью цифр и диаграмм наглядно показал все слабые стороны старого «Электрона», Баринь вынул из кармана крохотную шестеренку, величиной не более булавочной головки, и торжественно положил ее на ладонь Турлава.
— Вот, полюбуйтесь, — сказал он, — продукция старого «Электрона». Регулятор диафрагмы «Молекса».
— Приходилось видеть.
— «Молекс» когда-то был самой маленькой любительской фотокамерой в мире. Самой маленькой и самой надежной. Такую не сумели сделать ни американцы, ни немцы, ни шведы.
— Себестоимость «Молекса» была очень высока. В месяц «Электрон» производил всего сотню «Молексов».
— Мы с вами толкуем о разных вещах.
Турлав долго не мог понять, отчего Баринь работает в монтажном цехе, а не в экспериментальном или с инструментальщиками. Позже он выяснил: в документах Бариня почему-то записали по четвертому слесарному разряду; к таким вещам старик был чувствителен.
В первый же день после того, как его поставили контролером, Баринь забраковал треть аппаратов и потребовал остановить конвейер.
— Вы соображаете, что делаете? — прикрикнул на него Турлав. — Девяносто процентов забракованных вами аппаратов отвечают государственным нормам.
— Сдается мне, у нашего завода помимо этого есть еще и свои собственные нормы, — ответил Баринь.
В тот раз они, что называется, схлестнулись не на шутку, хотя по вопросу о качестве продукции расхождений у них было меньше всего.
Когда конструктор автоматов Пурв организовал особую слесарную бригаду, Баринь ушел из цеха. Ему без разговоров присвоили седьмой разряд. И неожиданно для себя Турлав почувствовал, что в цехе чего-то не хватает.
Горделивость Бариня объяснялась вовсе не заносчивостью, причиной было свое особое восприятие жизни, в которой наиболее ценным достоинством почиталось умение работать. Сказать, что Баринь любил свою работу, было бы не совсем правильно. Он просто слился с нею, как пчела со своим ульем. «Электрон» для Бариня был его ульем со своим запахом, гудом, своими неписаными законами, своей трудовой спайкой.
А может, было что-то такое, что он без Бариня не смог бы открыть? Пожалуй, нет. И все же Турлав по сей день добрым словом поминал Бариня за то, что именно он впервые дал ему почувствовать, что значит любить свое дело.
Нет больше Жаниса Бариня. Трагически погиб, пал жертвой самой обычной халатности, которую старик всю жизнь ненавидел и с которой боролся где только мог.
Подсев к столу, Турлав схватился за телефон, набрал номер заместителя директора Лукянского. Номер отозвался гудками «занято», но это означало, что Лукянский уже на месте. Немного погодя Турлав набрал еще раз.
— Лукянский, — отозвался глуховатый, с хрипотцой голос.
— Ну, видишь, как здорово. Жму руку.
— Турлав? По какому поводу?
— В знак признательности. По случаю смерти Бариня.