Л. Пантелеев - Том 3. Рассказы. Воспоминания
Боже мой, что же я буду делать, где же мне тягаться с этими титанами?! Кто я? Что я? Впрочем, постойте! Я знаю, кто я! Сегодня мне особенно хорошо известно, кто я такой.
Что-то брезжит в моей несчастной голове. Кажется, я начинаю понимать, чем я могу потрафить хозяину этого альбома.
В комнату заглядывает Корней Иванович:
— Ну как?
Улыбка на его губах кажется мне сардонической.
— Дайте мне чернил, — говорю я мрачно.
— Стило у вас в руках, Алексей Иванович. В правой.
Я объясняю, что мне не стило нужно, а чернила, чернильница.
Корней Иванович придвигает ко мне стеклянный кубик чернильницы. Поднимает крышку. И с любопытством смотрит: что я собираюсь делать?
Могу поклясться чем угодно и как угодно, что ни одним днем раньше, ни одним позже я этого не сделал бы. Только в этот ослепительный день — в середине лета тысяча девятьсот двадцать девятого года — могла мне прийти в голову эта дикая мысль.
Я придвигаю чернильницу ближе, слегка окунаю в загустевшие чернила кончик среднего пальца и оставляю на белоснежной веленевой странице «Чукоккалы» отпечаток этого моего идиотского пальца. И это еще не все. С молниеносной быстротой, с быстротой гения, я придумываю и пишу под этим грязным оттиском непревзойденные по своей изысканной тупости строчки:
Дефективного поэта
Уголовная примета.
Не успел я поставить точку, еще не оторвал пера от бумаги, а уже понял, какую непроходимую глупость я сделал, какой постыдный бред изобразил.
Конечно, я сам виноват. Знаю, что нельзя собственную глупость перекладывать на чужие плечи. И все-таки я всю жизнь не мог простить Корнею Ивановичу этот мой «экспромт», не мог забыть, что это он подбил, спровоцировал меня на его сочинение. Ведь не будь той памятной прогулки по Невскому, не наговори тогда Чуковский так много и так живописно о моем темном прошлом — разве пришла бы мне в голову эта убогая мысль?!
Всю жизнь, целых сорок лет я жил надеждой, что Корней Иванович пожалеет меня и вырвет из «Чукоккалы» эту злосчастную страницу. Хотя я уже давно дружил с ним, любил его, пользовался его добрым расположением ко мне, я ни разу не решился напомнить ему о грехе моей юности. Он тоже деликатно молчал. И надежда во мне теплилась.
На днях я узнал, что напрасно тешил себя этой надеждой. Она оказалась тщетной.
Была у меня в гостях внучка Корнея Ивановича — Елена Цезаревна Чуковская, Люша, как зовем мы ее с детства, хотя она уже успела вырасти. Зашел разговор о «Чукоккале». И Елена Цезаревна сказала:
— Там есть и ваша запись.
И при этом очень выразительно усмехнулась. А потом столь же выразительно прочла по памяти вышеприведенные строчки о дефективном поэте и уголовной примете.
Чтобы не думать плохо о дорогом Корнее Ивановиче, я утешаю себя мыслью, что не выдрал он, не изъял из «Чукоккалы» эту злополучную страницу только потому, что сделать это было невозможно. В самом деле, кто знает, может быть, на обороте этой страницы стоит подпись Айседоры Дункан, или Чарли Чаплина, или, скажем, самого Хайле Селассие I, императора эфиопского?!
1972
Разговор с читателем*
Искусство быть читателем…
Редакция «Недели» переслала мне письмо пенсионерки Я. В. Путан и просила ответить ей. В этом письме Янина Викентьевна рассказала совершенно ужасную историю. Придя однажды в гости к своей приятельнице, она услышала, как внучка этой приятельницы Леночка «употребляет слово лопать»… «На мой недоуменный вопрос о происхождении этого слова в словаре Леночки ее бабушка дала мне книгу Л. Пантелеева „Фенька“. В ней я прочла следующие выражения: „Обжора ты этакая, утроба ты ненасытная! Ведь этак ты мне весь дом сожрешь“. „Некогда будет дурака-то валять“. „Чудовище! Да как же это ты умудрилась метелку слопать?“».
И удрученная читательница просит разъяснить ей: можно ли писать и издавать такие книги?
Воспользуюсь случаем и попробую ответить не одной Путан. Без большой радости должен признаться, что за сорок с лишним лет моей работы в детской литературе таких и похожих писем я получил много. То есть писем, авторов которых задевает, шокирует «грубость» писательского языка. Не только «Республика Шкид», «Часы», «Пакет» и другие мои ранние, юношеские книги, но буквально все, что выходило когда-либо из-под моего пера, наряду с отзывами добрыми и дружественными, вызывало хоть один, хоть два, но непременно вызывало читательский или критический окрик и тот же беспощадный прокурорский вопрос: можно ли и нужно ли? Даже такая книга, как «Наша Маша», родительский дневник, в который мы с женой в течение пяти лет заносили наблюдения над нашей маленькой дочерью, даже эта безобидная книжица вместе с очень большим количеством сочувственных и благодарственных писем принесла нам какое-то количество откликов гневных, осудительных.
В чем же нас обвиняют сердитые читатели? А в том только, что в некоторых случаях мы заглазно, любя, на страницах интимного домашнего дневника называем нашу дочь не Маша, а Машка. Чуть ли не первое такое сердитое письмо я получил от собственной тетушки. И ей первой мне пришлось разъяснять, что «Машка» в устах любящего отца — это не бранное слово и не «пережиток крепостнических отношений» (в чем меня пытались убедить некоторые читатели), а особый вид ласки, нежности. Той же родственнице я должен был напомнить, что не я первый пользуюсь этой фамильярной формой обращения к дочери. Например, некто А. С. Пушкин, человек светский, воспитанный, столбовой дворянин, в письмах к жене не именовал своих детей иначе, как Сашка и Машка. Недаром, вероятно, Пушкину, не меньше чем нам грешным, доставалось от тогдашней критики за недостаток благопристойности, за вульгарность и «простонародность» его языка. Да, представьте себе, уже и в те давние годы гремел над головой пишущего грозный оклик: можно ли и нужно ли?..
А в самом деле, Янина Викентьевна, можно ли?..
Вот попробуйте откройте наугад какую-нибудь книгу Пушкина, хотя бы «Сказку о рыбаке и рыбке», и дайте ее почитать Леночке. Не обнаружите ли вы после этого в словаре вашей маленькой приятельницы такие слова и выражения, как «дурачина ты, простофиля», «сварливая баба», «белены объелась», «старуха вздурилась», «старый невежа», «взашей затолкали», «проклятая баба»?.. Если не Пушкина, возьмите Гоголя, возьмите Фонвизина, Гончарова, Чехова, Горького, любого почитаемого нами автора и вы наверняка отыщете в их романах, сказках и рассказах такое, что, по вашим понятиям, писать и печатать нельзя.
Кстати. Давали ли вам в ваши детские годы читать эти книги? Думаю, что давали. Погубили они вас, испортили ваш язык, изменили к дурному ваш нравственный облик? Да нет, могу ручаться, что если и были дурные влияния в вашей жизни, то шли они не от книги, не от этих милых старых невеж и объевшихся беленой баб…
Но тут я, пожалуй, раскланяюсь с Я.В.Путан и поговорю о других читателях, о тех, кто тоже ратует за чистоту литературного языка.
По моим долголетним наблюдениям эти читатели делятся на три группы. Первых я бы назвал профессиональными склочниками и сутягами. Пишут они чаще всего не авторам, а в редакции и в вышестоящие инстанции. Этим безразлично, о чем писать и на кого жаловаться: на управхоза ли, на милиционера, на продавщицу овощного ларька или на детского писателя. Таких немного, но они, к сожалению, есть.
Вторых обозначить труднее. Назвать их ханжами было бы грубо. Пуристы? Пуритане? Опоздавшие родиться гувернантки? Чаще всего это женщины не самой первой молодости, одинокие, застенчивые, краснеющие по каждому пустяку и видящие грубость там, где ее нет и в помине.
Я бы мог процитировать немало писем и пересказать не один мой разговор с этими славными читательницами. Сейчас вспомнился такой случай. После одного моего выступления в детской библиотеке подходит ко мне маленькая женщина в синем халате, произносит что-то любезное, комплиментарное, потом краснеет и говорит:
— Только зачем вы, простите, употребляете такие грубые выражения.
— Какие? Где?
— Да, у вас в рассказе встречаются грубые слова.
— Назовите их, пожалуйста.
Краснеет еще больше. Молчит.
Я настаиваю:
— Очень вас прошу: назовите слова, которые вы считаете грубыми.
— Я не могу. Мне стыдно.
— Если стыдно — отвернитесь.
И вот, опустив глаза, эта милая женщина, уже совсем пунцовая, хриплым шепотом выдавливает из себя:
— Елки зеленые!
А это уже не со мной, но при мне. Выступали мы как-то с ныне покойным Е. И. Чарушиным, прекрасным художником и писателем, в прославленном ленинградском институте, перед педагогической аудиторией. Евгений Иванович с успехом прочел новый рассказ. А потом, как водится, выступали слушатели. И вот поднимается такая же неопределенного возраста дамочка, так же краснеет и так же смело и безапелляционно заявляет: