Владимир Тендряков - Свидание с Нефертити
Федор без особой надежды еще раз нажал кнопку, выждал с минуту и хотел повернуться…
Синица взлетела вверх. Хлопнула дверь, за кустами поникшей от жары сирени бойко-бойко зашуршали шаги.
Девушка, тонкая, как чуткий к ветру таловый куст, загорелые колени играют легким подолом сарафана, летит словно навстречу радости — просто ходить иначе не может, — а лицо выжидательно — серьезное, вглядывается сквозь штакетник.
— Вам что? Входите, не закрыто.
Короткие, от солнца выгоревшие в рыжинку волосы, брови строгого и точного рисунка, голубые глаза с девичьей бессмыслинкой. И в незнакомом лице, как отдельные слова и фразы в забытом стихотворении, припоминаются знакомые черты — линия лба, брови и что-то в крыльях носа… Она! Однако шесть лет с хвостиком — срок немалый.
И молчание Федора ее смутило, брови двинулись к переносице, изобразили строгость.
— Вам что?
Федор развел руками, ответил смущенно:
— Да как тут скажешь сразу…
И она до слез в глазах вспыхнула:
— Вы?!
— Неужели узнали?
— Это вы! Вы такой же.
— А вы изменились. Еще как!
— Портрет?.. Вы, помните, меня рисовали?
— Не помнил бы, не пришел.
— До сих пор висит… Да идемте в дом. Идемте быстрей!
И она пошла вперед, почти на каждом шагу нетерпеливо оглядываясь, как охотничья собака, которая боится оторваться от медлительного хозяина. Синие цветочки на подоле сарафана рябили в глазах.
А Федор глядел на нее, чувствовал и неуклюжую тяжесть своих шагов, и громоздкость тела, и косную медлительность человека, вошедшего в зрелую пору. Она оглядывалась, звала и подгоняла взглядом.
«Выросла-то, вот чудо…»
Чопорный сумрак, запах книжной пыли, вросшее в выщербленный пол медными катушками старое пианино и обширный стол, к которому в напыщенном стиле классических романов хочется добавить — на столько-то персон. Шесть лет… Что шесть лет для этого угла, сумевшего сохранить воздух прошлого века. Ничего не изменилось. Хотя нет…
— А дедушка-то умер, — сказала девушка.
Она это сказала просто, без вздоха, без тени на свежем лице. Дедушка умер — она успела пережить это горе, свыклась с ним. Шесть лет…
Столкнись Федор с ней на городской улице, наверно бы, не оглянулся вслед. Светловолосое, светлоглазое, заурядной правильности лицо — сотни таких проходят мимо. Но в пыльной комнате, средь суровых потемневших вещей, в монашеской отрешенности от июльского дня 1952 года, она, загорелая, с оголенными руками, в легкомысленном сарафанчике из веселой ткани казалась оглушающе яркой. Федор не переставал про себя удивляться: «Выросла. Вот чудо-то!»
Он, пожалуй, ни разу ее не вспоминал. Забыл даже о портрете, который набросал походя плотницким карандашом. Его, как кошку, тянуло к дому, а не к хозяевам.
— Мама работает на старом месте, везет на себе хирургическое отделение… Я учусь в институте… Тоже медицинский. Фамильная традиция… Уже окончила первый курс.
В пять минут было рассказано все, что случилось в этом доме за шесть лет.
— Вы теперь художник?
— Считаюсь.
— Почему считаетесь? Что за слово?
— Для того чтобы стать художником, надо что-то сделать. До сих пор занимался тем, что кормил будущую картину.
— Кормили картину?! Как это?
— Халтурил.
— Что за слово?
— То есть занимался работой ради одних лишь денег. И вот заработал, ищу комнату, где мог бы устроить мастерскую, писать свою картину и ничего другого не делать.
Мать Оли, Ольга Дмитриевна, сообщение, что Федор снимет в их доме мастерскую, приняла без особого энтузиазма. Любая мать испытывает страх за свою дочь перед лицом малознакомого мужчины. Но, видать, в этом доме законодательницей стала Оля.
Федору согласились предоставить громадную столовую.
11Оля вызвалась проводить Федора: «Все равно мне нужно бросить письмо. Брошу на станции».
Но едва они вышли на крыльцо, как увидели, что над поселком растет и угрожающе разворачивается в черноту синяя туча. На их глазах она дотянулась до солнца и проглотила его. Сразу стало серо и тревожно в мире. Заламывая растрепанные крылья, летели боком, в смятении и ужасе, вороны. Ветер внезапно свалился, разворошил кусты, пригнул их к земле, вырывая и унося листья. Дубы гневно зароптали над головой, заскрипела ржавая крыша. А по дороге неслась пыль, в ее клубах, отчаянно метались куски мятой бумаги.
Дождь был короткий и сильный. Плясала неистово листва кустов, потемнел забор. Брызги накрывали дорогу молочной пеленой. А старая крыша дома набатно гудела. И с треском ломалось небо. Бледнела кутающаяся в кофточку Оля.
Что-то надорвалось в грозном небе: гром, прокатившийся над крышей, прозвучал глухо, бесцветно, кусты настороженно подняли листья. Дождь внезапно прошел.
Дождь прошел, и закат поджег тяжкие горы облаков. А внизу, под нависшими раскаленными громадами, в оцепенении переживал кроткую минуту обмытый дачный поселок.
С неподвижной листвы капала вода… Тлели лужи на потемневшей дороге… Блестели железные крыши… Из палисадников, от кустов, от травы, из всех пор размоченной земли истекал сложный запах поздних цветов и подпревающих корневищ.
Казалось, воздух настолько густ и плотен, что стоит привстать, махнуть руками — и поплывешь вверх, любуясь под собой тучным дном океана, на котором ты имеешь счастье жить.
Закат отражался в широко распахнутых глазах Оли.
— Что случилось? — спросила она тихо.
Федор жадно оглядывался вокруг.
— Что случилось? Что случилось? — У нее размягченное лицо и глаза, направленные к закату, подозрительно блестят. — Я уверена — что-то случилось! Особое, не дождь. Простой дождь не запомнишь на всю жизнь. Я чувствую — это запомню!
— Только дождь… — Федор стал нерешительно стягивать с плеча ремень этюдника.
— Прошел дождь и принес счастье… Ах, вот так и приходит оно с каким-нибудь дождем, нечаянно.
Падали редкие капли, сверкали в воздухе, искрилась мокрая листва, тлели под закатом лужи…
По дороге шла женщина, тонкое платье обтягивало коренастую фигуру, мокрые слипшиеся волосы упали на щеки, в одной руке туфли, в другой — увесистая авоська, лицо сосредоточенно, выбирает дорогу, не привыкла ходить босиком.
— Что, если подойти к ней?.. Оглянись — счастье же! Много ли ты видишь счастья в жизни? Оглянись! Что, если подойти?.. Мне почему-то жаль ее.
По дороге шла босая женщина, кипел закат, пылала зелень, тлели лужи. Ощетинясь высохшими сучьями, стояла ель, ее хвоя, смоченная дождем, темная, благоухающая, была привольно раскинута над дорогой. Ель отражалась в луже, сама лужа наполовину раскаленно теплилась, наполовину была по-глубинному черна, как сколок бездонного омута. И шла женщина босиком в мокром платье…
Федор со стуком поставил на крыльцо этюдник, сел прямо на мокрые каменные плиты, опрокинул крышку…
По загрунтованной картонке он не наметил рисунок — некогда, сейчас все исчезнет — уйдет женщина, погаснет закат, высохнет хвоя, увянут лужи. Сейчас все кончится, это минутный каприз, счастливая случайность — безумие пытаться ловить ее. Но уже брошено чуть приправленное киноварью белое пятно — тут будет гореть закат. Взмах кисти — смолисто-черная полоса, она превратится в ствол ели.
Уходит женщина, чуть согнувшаяся под тяжестью авоськи. Исчезнет из глаз, но оставит в памяти след. Память можно овеществить. Пусть уходит, оставляя за спиной истекающие огнем лужи.
Федор отбросил кисти, схватил мастихин, на гибкое лезвие набрал краску, почти со всей палитры — варварское месиво. Прицелился, поколебался и ударил… Кусок дороги, кусок притоптанной, смоченной влагой земли — широкий гладкий мазок. Вытер тряпкой лезвие, на кончик мастихина набрал новую краску — загорелась первая лужа…
Остановись, мгновенье, — ты прекрасно! Ушла женщина, не догонишь. Незнакомая женщина со своими заботами, не обратившая внимания на случайный праздник в природе… Ушла, и мало-помалу потухли лужи, потускнела пылавшая зелень… Остановись! Нет…
Память пока держит все. Пока… но и память стирается, и она невечна. А сейчас она свежа, встревоженна, ее тревога передается руке. Рука мечется от кисти к мастихину, мазки густо замешенной краски становятся плотью.
Федор откинулся, издал довольное мычание.
Брызжет кипящий закат на внутренней крышке этюдника, и воздух, густой, насыщенный запахами и парной влагой, и пламенеющая мокрая зелень, и лужи, и мрачная вязкость смолистой хвои, и женщина никуда не ушла, она сгибается под авоськой, босые икры рдеют на закате.
Остановись, мгновенье!.. Что ж, пожалуй…
Федор начал не спеша вытирать кисти и только тут вспомнил, что за спиной стоит Оля.
12Федор переехал.
Оля ждала новых чудес, но они случаются нечасто. Федор завалил старую почтенную столовую набросками с шагающими ногами. Оля разглядывала их, как археолог только что откопанную надпись неизвестной культуры, — почтительно, с предельным любопытством и затаенным мучением — не понять.