Семен Бабаевский - Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
— Никого я уже не боюсь.
— Никого не боишься, а в станицу не идешь.
— Как мне туда идти? Не знаю…
Не отвечая Никите, Гордеевна ушла, и через некоторое время знакомый Никите кувшин стоял на кадке.
— Ну, попей молока, — говорила Гордеевна. — На дворе же утро, а ты еще только ужинаешь. Вверх дном перевернулась твоя житуха. — Она посмотрела на худое, заросшее бородой лицо Никиты, покачала головой. — Совсем заплошал. Будто и харчишками тебя не обижаю, а исхудал, аж почернел.
— Через жизню затворническую.
— А ты кончай это свое затворничество да иди к людям.
— Мамаша, каждый день думаю… А вот как решиться…
— Хоть бы побрился, на тебя же страшно смотреть… Ну, оставайся, пойду управляться по хозяйству.
Гордеевна взяла кувшин и ушла.
Как всегда, по-домашнему певуче закрылась дверь, выговаривая: «Ну вот и все, ну вот и все»… А что — все? Не сказала. Привычно звякнула щеколда, подал свой голосок замочек, как бы говоря: «Я уже на месте, все в порядке»… «Ты-то на месте, а вот я не на месте, черт!» — подумал Никита и лег на кочковатый тюфяк. Перед глазами все те же, ненавистные ему, стены, та же опрокинутая кадка, та же узкая полоска света над деревьями и те же дырочки в крыше. А на душе уже гнездилась, поудобнее, на весь день, устраивалась мучительная тоска.
Хорошо бы ни о чем не думать и покрепче уснуть. Но как это сделать? Живя в сарайчике вот уже более месяца, Никита так и не научился спать днем. Дремал, погружался в забытье, а по-настоящему уснуть не мог. Закрывал глаза и видел то свой дом, целый, невредимый, то свое подворье и все, что там было, и ему казалось, что никакой канистры с бензином вообще не существовало и что он не удирал ночью к лесу, не падал в канаву, не качался на подвесном мосту и не переплывал Кубань.
Или сквозь дремоту видел себя в кругу семьи и не понимал, почему же Клава и сыновья не рады ему. Они как будто не замечают его, Клава частенько поглядывала в окно, а Витя и Петя то и дело выбегали за ворота и оттуда кричали:
«Нет, не идет!»
«Клава, чего это они туда бегают?»
«Как чего? Тебя выглядывают, ждут… Да и я посматриваю в окно. И когда же ты придешь?»
«Я уже дома!»
«Разве ты такой? Нет, это не ты… А вот и Витя с Петей! Ну что, ребятки? Не повстречали батяню?»
«Мама, не беспокойся, — серьезно, как всегда, отвечал Витя. — Обязательно встретим! Вот возьмем с собой Серка и вместе будем ждать на улице»…
Прибежал Серко, завизжал, обрадовался, запрыгал от счастья. Потом сел на задние лапы, поднял голову и завыл, жалобно, человеческим голосом. «Молодец, Серко, это же он меня зовет!» — подумал Никита.
Или снова Никита всматривался в ночную дорогу, видел асфальт, пламенеющий под светом фар, слышал шум несущихся мимо машин. Или ехал на своем грузовике по степи, мимо желтых, уже созревших хлебов, въезжал в просторный двор механического тока.
«Никита! Чего это твой грузовик пустой? К нам без зерна заезжать нечего!»
«Косовица-то еще не началась! Вот заработают комбайны, и я припожалую к вам не порожняком».
Или видел свою мать, не теперешнюю, пожилую, степенную женщину, а ту, еще молодую, похожую на девушку, и себя, еще мальчуганом. Почему-то припомнилось как раз то, что, как ему казалось, было давным-давно забыто: его драки с соседскими мальчишками. Бывало, маленький Никитка заявлялся домой взъерошенный, в слезах и, уткнувшись мокрым лицом в материнский подол, плакал навзрыд. На его взлохмаченной чуприне лежала ее ласковая рука, и слышался ее голос:
«Ах ты мой первенец! Ах ты мой дурачишка! Только зачем же плакать? Мужчине распускать слезы негоже»…
Кажется, ничего особенного она тогда и не говорила, не утешала, запомнились слова: «Мужчине распускать слезы негоже»… — и теплота ее колен. Ее голос, ее поглаживание чуприны успокаивали, и мальчик переставал плакать. «Так вот чего мне зараз недостает — теплоты материнского подола и ее ласковых рук», — сквозь сон подумал Никита.
Чуткие, ловившие малейший шорох уши Никиты услышали чьи-то незнакомые шаги, и он открыл глаза. В сарайчике было светло, с крыши отвесно падали солнечные столбики, — значит, на дворе уже был полдень. Никита прислушался. Кто-то подошел, открыл замок, и, по тому, как непривычно звякнула щеколда, Никита понял, что дверь открывала не Гордеевна. Тогда кто же? Неужели участковый? И вот дверь отворилась, и в ярко освещенном просвете Никита увидел Катюшу. Она хотела улыбнуться так же ласково, как при встрече, бывало, улыбалась ему раньше, и не смогла. А он быстро вскочил, оправил смятые штанины и, еще не веря, что перед ним стояла Катюша, испуганно попятился в угол.
— Не бойся меня, Никита.
— А я и не боюсь… Но чего ты пришла?
— По делу… Надо поговорить.
— О чем? Начнешь ругать?
Никита несмело приблизился, дневной свет падал на его измученное, заросшее грязной щетиной лицо.
— Как ты изменился…
— Жалеешь? Или удивляешься?
— И жалко, и обидно. Ты вот прячешься в сарайчике и не знаешь, что дом твой не сгорел.
— Не сгорел? Да неужели? — искренне удивился Никита. — А тебе откуда известно?
— Вчера рабочий кормокухни Авдеич вернулся из Холмогорской. Ездил к сыну, а сын его живет на Беструдодневке. Авдеич сам видел твой дом. Стоит целехонький.
— А как же канистра?
— Какая? Ты о чем?
— Я же сам ее опрокинул и слышал, как булькал бензин. И сам серник зажег… Пламя видал…
— Пожарники спасли дом… Что так смотришь? Не веришь?
— Была же канистра, была, черт! — как стон, вырвалось у Никиты, и он, чувствуя слабость в ногах и боясь свалиться, дрожащей рукой ухватился за дверной косяк. — И серник загорелся… Это же было!
— Да ты что, или не рад? Тебя аж качает…
— Погоди, что-то плохо соображаю. — Никита прислонился спиной к стенке, и лицо его, как росинками, покрывалось мелкими каплями. — За все эти дни я тут столько передумал… И еще надо думать…
— О чем думать? Дом-то цел!
— Как тут душно. — Никита полой рубашки вытер лицо. — Катюша, ежели еще помнишь про все то, что промеж нас было, выручи напоследок. Прошу тебя… сходи в станицу и сама, слышишь, сама обо всем разузнай. Ежели вправду дом цел, так ты зайди и погляди, кто в нем живет, и про детишек моих разузнай, где они… Сходи, Катюша, в станицу, тебе одной поверю…
Никак не ждал Никита, что Катя так охотно согласится исполнить его просьбу. Теперь она уже улыбалась ему, как когда-то, ласково и сказала, что после ночного дежурства у нее будет два свободных дня и что она завтра же поедет в Холмогорскую и обо всем разузнает.
17
Время тянулось мучительно медленно, и нужно было, поджидая возвращения Кати из Холмогорской, как-то скоротать ночь и день. Ночью Никита, как обычно, ходил по двору и старался не думать о Кате. Вспомнил, что уже наступил июнь, оттого-то и ночью не спадала жара, что хлеба, наверное, уже созрели. Днем же в сарайчике одолевала духота, тюфяк сделался горячим, будто его подогревали снизу. Никита не лежал на нем, а часами простаивал возле дверей и смотрел в щель на пустой двор.
Кати все не было. Только в сумерках, как всегда в это время, звякнула щеколда. Никита подумал, что пришла Гордеевна, чтобы выпустить его. А она приоткрыла дверь и сказала:
— Катя возвернулась. Тебя велела позвать. Ну, пойдем, чего уставился?
Нетвердой поступью, чуть покачиваясь, Никита вышел из сарайчика и следом за Гордеевной направился в хату. Рассказ Кати слушал стоя, слегка наклонив чубатую, давно не чесанную голову. Не перебивал, не задавал вопросы, и нельзя было понять, радовало его или огорчало то, о чем, побывав в станице, разузнала Катя. Он поднял голову как-то рывком и посмотрел на Катю своими угрюмыми глазами только тогда, когда она сказала, что в его доме живут две семьи — Иван с Валентиной и какой-то недавно женившийся тракторист.
— Клава тоже дома?
— Иван сказал, что она лежит в больнице.
— А с кем же остались Виктор и Петро?
— Они живут у твоих родителей.
Мать и дочь думали, что Никита обрадуется и станет расспрашивать о своем хозяйстве, о том, где его кабаны, что с коровой, уцелели ли кролики, и начнет собираться домой. Он молчал, морщил лоб и вдруг спросил:
— Какое нынче число?
— Двадцать восьмое, — ответила Гордеевна. — Позабыл и числа?
— Хлеб еще не косят? — не слушая Гордеевну, спросил он.
— Машины уже в поле, — ответила Катя. — Видела, когда ехала в станицу.
— В прошлом году, хорошо помню, первый ячмень я доставил на ток двадцать пятого… А сегодня уже двадцать восьмое.
— Эх, горемышный, и что для тебя зараз, косят или не косят? — сочувственно спросила Гордеевна. — Подумал бы, как домой перебираться. Нельзя же заявляться таким обросшим зверюгой… Да и одежонка у тебя… А ты: «Хлеб еще не косят?» Косарей в «Холмах» предостаточно, не печалься, без твоих забот обойдутся.