Георгий Черчесов - Испытание
— Это она правильно сделала, что в Осетию возвратилась, — промолвил Мурат. — На родине и раны быстрее залатают.
— Такая рана вечно кровоточит, — задумчиво сказал Дзамболат.
— Зарубцуется, — высказал надежду Иналык.
— Но не заживет, — покачал головой Хамат.
У камня, что по-прежнему красовался на берегу речки, Зарема остановилась; жадно окинула взглядом окрестность, точно обняла ее. Здравствуй, камень! Здравствуй, аул! Соскучилась я по вас. Всю войну мечтала об этой минуте. Но не такой я видела нашу встречу, аул, не такой… Рядом со мной должны были стоять Тамурик и Василий. Просил меня муж об этом. Обещала. Да все времени не было. Не сдержала слово! Прости меня, аул! Теперь им больше не видеть тебя… Она с новой силой впитывала в себя боль утраты, ужас потери… И слезы у нее на глазах, и голос дрожит, и руки лихорадит, и плачет она, и жадно втягивает в себя крепкий воздух гор. Прошлое возникает перед нею так отчетливо, что она узнает и деревцо, и камень, что были «свидетеля м» отчаянной скачки, разделившей ее жизнь на две неравные части: на детскую беззаботность и смех и на зыбкую стезю счастья и плач. Вот здесь и произошло то превращение юного существа, ждущего от будущего радостей, в человека, понявшего, что жизнь — не только приобретения, но и жестокие утраты. Здесь, за этой высокой вершиной, путь к которой лежит по серпантину дороги, что то скрывается за горой, то вновь выплывает на ее поверхность, но уже десятком метров выше выплывает, чтоб опять скрыться и вновь появиться очередным витком выше, — вон там, за скалой притаилась пещера, которая и стала свидетельницей ее короткого и зыбкого счастья и тяжелых невзгод, ее отчаяния и возмужания… Как давно то было и как недавно! Для большинства аульчан это далекое прошлое, ИСТОРИЯ, ибо все, что случилось до рождения их, кажется им таким древним, что следы впору искать в архивах и учебниках. А для нее, Заремы, застывшей на краю обрыва, — это страница жизни, все еще переживаемая, все еще кровоточащая. И пусть молодежь не изумляется ее слезам и женской слабости. Доживут до ее лет, еще неизвестно, сумеет ли кто сдержать слезы при встрече со своим детством…
В таком состоянии Тотырбек и застал ее. Опираясь на костыль, он так спешил, что спотыкался на каждом шагу. Он впервые видел ее в кителе, в защитного цвета юбке, в тяжелых сапогах; пилотку она сорвала с седой головы и мяла в нервных руках.
— Приехала?! — выдохнул он. Они замерли. Два пожилых человека. Две исстрадавшиеся Души. Она хрупкая, худенькая. Он жилистый, сутуловатый. Тотырбеку показалось, что в ее глазах сверкнула молния, но тут же потухла, гнев уступил покорности, и Зарема печально произнесла:
— Здравствуй, Тотырбек.
— Здравствуй, Зарема, — в тон ей вымолвил он.
Время остановилось. В мире для них ничего сейчас не существовало. Только они, их годы, их прошлое, их боль… Тотырбек внутренне содрогнулся, увидев, что натворила война и время с его милым и любимым по-прежнему человеком. Жестоко ругнув себя за эти недостойные мысли, он отбросил костыль и вытянул вдоль туловища руки:
— Я вместе с тобой скорблю по Тамурику. Ты знаешь: я его считал за сына.
— Молчи! — закричала Зарема и заморгала, отгоняя слезы; поняв, что обидела его, мягко сказала: — Молчи, Тотырбек, не говори о нем. Я больше не могу. У меня самой в голове мысли только о нем. Я не выдержу!!! — она тряхнула седыми волосами, отгоняя от себя страшные воспоминания. — Прошу тебя, Тотырбек, расскажи о чем-нибудь другом. О себе. Как воевал? Где был ранен?
— Долго рассказывать, где воевал, — у него на душе стала муторно, но он пересилил себя. — Как все, так и я. Себя не щадил. Дрался, как учил Кирилл: и штыком и прикладом…
— Так и остался одиноким, — сказала она, глядя, как ему показалось, на него с жалостью.
— Люди думают, что один, — он положил тяжелую ладонь себе на грудь. — А у меня здесь еще один человек живет. Уже почти сорок лет, — и после паузы признался: — Представить себе не можешь, Зарема, как рад тебя видеть…
— Не надо, Тотырбек, не надо об этом, — попросила она и поспешно, боясь, что не выдержит, прошептала: — Грустно мне, что сделала тебя несчастным. Прости…
Он благодарно вздохнул, притронулся рукой к ее кисти:
— Ты не сделала меня несчастным, Зарема.
Они были светлы и честны в своих помыслах, они как бы подводили итог жизни. И были полны желания смягчить тягостные воспоминания, пощадить чувства друг друга. Знал бы он, какой силы удар внезапно обрушился на эту хрупкую женщину, которая потеряла сына, поразился бы, как велик ее дух, если она не исходила криком отчаяния… О чем думала она, закрыв глаза? О поездке ли, что обернулась к ней неожиданной стороной? Почему ей казалось, что два события: гибель Тамурика и эта странная встреча в отеле, — одно целое? Почему они в ее воображении слились? Мысль упорно ворочала час за часом ее пребывания по ту сторону Атлантики и беспрестанно сверлила мозг, убеждая, что события, случившиеся с ней, — звенья одной цепи и их нельзя рассматривать каждый в отдельности… Сердце ее лихорадило.
— Не много ли ошибок в жизни совершил ты, Тотырбек? — спросила она с горечью. — Не пора ли покаяться?
Тотырбек вздрогнул. Почему она так испытующе смотрит на него? Отчего сдерживает в голосе жестокие ноты, будто боится, что собеседник испугается, замкнется в себе? Неужто что-то узнала? Но как? От кого? Чушь! Смерть сына и мужа виной тому, что все в ней кричит о тоске и страдании? Страшно подумать: узнай она частицу того, что известно Тотырбеку, — ей не хватит воздуха, хоть вливай его огромными насосами. И слава богу, что он, Тотырбек, тверд, и ей, чтоб выведать упрятанную им в юности тайну, нужно вырвать из его груди сердце.
Столько лет он казнил себя, не находя ответа, почему пошел на поводу у неблагодарного и эгоистичного друга, почему чувство ложного товарищества все время стояло между ним и Заремой и мешало ему открыть ей глаза? Он, Тотырбек, виноват в том, что она всю жизнь молилась на идола! Он, который так любил ее, виноват в том, что она несчастна. Это он уверил себя, что не имеет права говорить! И молчал. Месяцы, годы, десятилетия… Но сейчас дрогнул. Потому что неожиданно прочел в ее глазах — знает! Знает? Если это не так, если не знает, — тогда отчего она, ранее никогда не протянувшая ему руку, вдруг взяла в ладони его лицо, внимательно глянула в глаза…
— Были, были ошибки, — тяжело признался Тотырбек, — и стоили мне… Если бы только мне!.. — Он растопырил указательный и средний палец: — Две! Первая, когда позволил Таймуразу опередить себя… — он умолк.
— А вторая? — спросила она, с трепетом ожидая признания.
— ЕЕ не узнаешь! — закричал он. — Я унесу ее с собой в могилу! Унесу, чтоб никто, никто!..
Ну, что ж, Тотырбек, будь тверд в своем молчании. Раньше тебе следовало заговорить, еще тогда, когда Таймураз уговорил тебя помочь обмануть меня, убедить в его гибели. Твое признание освободило бы меня от многих мук, заставило бы увидеть все в истинном свете. Но теперь поздно. То, что ты, Тотырбек, хочешь унести в могилу, ужасно. Она представила себе, сколько лет Тотырбек корит себя, и вздохнула:
— Сам ты, Тотырбек, избрал свою судьбу.
Тотырбек уловил горечь в ее словах, внутренне сжавшись, встрепенулся:
— Ты хочешь спросить о чем-то?
Он охотно взвалил бы ее заботы на свои плечи, доказывал это десятки раз. Зарема еще в те далекие годы жизни в пещере почувствовала, что он это делал не только потому, что являлся другом ее погибшего мужа-похитителя. Но сейчас засомневалась, не было ли то заглаживанием вины перед ней. Но глаза его не лгали. Любит! До сих пор! Любит и топчет свою же любовь ложью?! Заботливый ты, Тотырбек, заботливый. Но что ты натворил? Скрывая правду, ты щадил меня? А обернулось все и против меня, и против тебя? Все у нас могло быть иначе, открой ты мне глаза на человека, который был недостоин любви. Вот и сейчас ты мучаешься, потому что тайна жжет тебе грудь. Для меня уже это не тайна, но я не стану тебе наносить новую рану. Не желаю тебе это испытать — встречу с неблагодарным другом, взвалившим на тебя тяжелый груз лжи, которую ты мечтал унести с собой в могилу. И Зарема сказала:
— Я хотела увидеть в твоих глазах, сердишься ли ты на меня.
— Моя душа всегда светлела, когда я о тебе думал, — сказал он. — Здесь ты или нет, а все равно во мне живешь, Зарема, всегда с тобой совет держу.
Это было опять признание в любви, но она решила не принимать его, сказав уклончиво:
— У кого в груди сейчас нет памяти о погибших? Все их в душе берегут. Все отдали бы, чтоб только были живы.
Он неуверенно пожал плечами:
— Не знаю, не знаю, всегда ли хорошо, если жив остался. Сам не могу понять, радость приближается или горе, обрадуется мать вести о сыне или нет…
— Если жив — значит радость, — убежденно заявила Зарема.