Владимир Тендряков - Свидание с Нефертити
— Повтори, — Федор сильней сдавил шею.
Лешка захрипел, округлившиеся глаза лезли из глазниц.
— Ну?
— Чего л-ле…
— Ну?
— Нн-не трогали же…
— Повтори, сукин сын, что я сказал!
— Не тронем… Ладно…
— Да ну, вот спасибо, одолжил.
— Ви… Виктора не… не тронем.
— Уже кое-что. А сейчас вынь правую руку. Давай, давай!.. Э-э, нет, не пустую. Вынь, что держал… Да быстро, сволочь! Задушу! — Лешкины глаза вот-вот брызнут на мостовую. — Вот так-то, малыш.
Федор отпустил Лешкино горло, отобрал финку, повертел ею перед его носом:
— На память возьму. Сам, наверное, точил, знаешь, какая она… А теперь держите своего героя, с ног валится, и штаны, должно, мокрые.
Он толкнул Лешку в кучу, пошел, не оборачиваясь, к подъезду, покачивая свинцовым Наполеоном.
На лестнице открутил веревку с ладони, сунул Наполеона в карман вместе с финкой. Если б так быстро можно было решать все осложнения в жизни!..
Вера Гавриловна шепотом сказала у дверей:
— У вас гость. Час, как ждет.
При появлении Федора у человека, сидящего в его комнате, соскользнула с колен рука, деревянно стукнула о стул. Он встал, и на фоне окна обрисовались косо поставленные плечи, одно выше другого.
— Валентин Вениаминович!
— Здравствуй, дружок.
Светло-бежевый отутюженный костюм, светлая шляпа на эскизе витрины, седые виски, ввалившиеся щеки, хрящеватый нос, теплящаяся улыбка в черных, узко посаженных глазах.
— Никак не ждал, конечно?
— Никак.
— Сядем. Есть разговор.
Уселся поудобнее на стуле, вытянул во всю комнату длинные ноги, закурил, пытливо поглядывая на Федора.
— Чем живешь? Начнем с этого.
— Коллекционирую произведения искусств.
— Гм… И где они?
— Ношу в кармане. Вот, например.
Федор вынул свинцового Наполеона, поставил на стол.
— А почему надета петля на шею этого произведения?
— Для удобства. Талисман. Ношу для счастья, на груди, ближе к сердцу.
— И как? Помогает?
— Помогло.
— А это что? — Валентин Вениаминович указал на лист ватмана под своей шляпой.
— Олицетворение изобилия, которое я должен осветить в витрине одного почтенного «Гастронома».
— Ясно. А не согласишься ли принять заказ на картину?
— Заказ? На картину?…
— Ну, ну, восторг преждевременен. Вряд ли эта картина сулит большие творческие наслаждения. Будем рассматривать ее как приличный заработок.
— Но все-таки картина!
— Да, все-таки картина, а не черная поденщина.
— Спасибо. Я даже не верю, почему мне?..
— Почему? — У Валентина Вениаминовича появилось на улице упрямое и жесткое выражение, в глазах пропала улыбка. — Не считай меня благотворителем, я просто пытаюсь спасти свой труд. Да, свой, кровный, если хочешь высоких слов, — выстраданный. Я встречаю в жизни какого-то зеленого юнца, неотесанную деревенщину, который если и успел узнать что-нибудь в жизни, то только то, как прикладывать автомат к плечу, как зарываться носом в землю от снарядов. Я его пять с лишним лет учу, я с замиранием сердца день ото дня стою за его спиной. Учти — с замиранием, так как ставлю большую ставку — кусок своей жизни. Выйдет он к финишу, завоюет он лавры — я выиграл. Он может это и не замечать, он может самодовольно думать, что этот долговязый, с консервативными взглядами педант-наставник ни при чем, все успехи идут от бога. Но и благословенного богом скакуна можно выездить так, что его будут обгонять клячи. Вы все не замечали мою узду. Я ставлю это себе в заслугу… И вот приходит время, когда я начинаю верить — не подведет, выиграет. Но как раз в это-то время он уходит из моих рук, попадает в стойло, где у него вянут мускулы, скисает душа. И опять я в проигрыше! Кусок моей жизни, крупная ставка — нет, не хочу выбрасывать на ветер. Не благотворительность. Ты понимаешь это?
— Понимаю, — сказал Федор. — Но все равно спасибо. Где ваш заказ?
Валентин Вениаминович придвинул к руке Федора листок, вырванный из записной книжки:
— Вот адрес. Это одна из новых гостиниц. Спроси Николая Филипповича, назови свою фамилию. Она ему уже известна от меня и апробирована лицом более авторитетным, чем я.
— Завтра я встречусь, — сказал Федор, забирая адрес.
— Еще раз предупреждаю — вряд ли заказ полностью придется тебе по вкусу.
— Я стал алчным, мне нужны деньги, чтоб вырваться отсюда и без оглядок нырнуть в настоящую работу. Там и буду услаждать свой вкус.
— Вырваться… Ты наметил — куда?
— Сниму светлую комнату за городом, переоборудую ее в мастерскую.
— Нужны ли сейчас деньги на разбег? Только, пожалуйста, без церемоний!
— А это? — указал Федор на эскиз гастрономической витрины. — Это тоже деньги. На разбег хватит. Да и отступить уже нельзя — договорился, аванс взял.
— Ладно, — буркнул Валентин Вениаминович, взялся за шляпу, еще раз оглядел стиснутую облупленными стенами пыльную комнатушку, продавленную кровать, стол, где лежал гастрономический эскиз. — Да-а… — Прикрыл глаза веками. — Путь на Олимп, лежит не через райские долины.
Федор усмехнулся:
— А подойдя к Олимпу, увидишь, что мест свободных нет — старые осы свили гнезда, потесниться не в их интересах.
— Старые осы?.. — сердито уставился Валентин Вениаминович. — Кто молод, тот прогрессивен? Кто стар, тот рутинер?
— Я только хотел сказать, что к почестям и славе добираются те, у кого силы на исходе. Скипетры принимают дряхлые руки.
— А я знаю одного старейшего скульптора, который чуть ли не полвека назад удивил всех своими первыми работами. А то, что он сделал после, превосходит произведения молодости. И он не на Олимпе, нет, музеи хранят его произведения, созданные сорок лет назад, а новые шедевры стоят в мастерской. Я знаю и другого старика, он всю жизнь бьется за признание. Ты, кажется, чуть-чуть веришь моей непредвзятости, моему вкусу. Так вот я заявляю — он величайший график нашего времени! А он зарабатывает себе на хлеб случайными заказами. Сколько талантов в живописи, истинных талантов, дожив до седых волос, оттеснены энергичными молодыми приспособленцами. Нет прогрессивной молодости и рутинной старости, есть самозабвенные таланты и воинствующие бездари. Не дели на старых и молодых, граница проходит не по возрастной меже.
— Вы правы. — Федор не удержался, чтобы не съязвить: — Пример этому наш шеф — он ведь еще не очень стар…
Валентин Вениаминович нахмурился, отвернулся, разыскивая глазами шляпу, хотя держал ее в руке. Как всегда, о шефе, директоре института, он предпочитал молчать. И Федор пожалел — удар ниже пояса.
— Однако пора… До свидания.
Федор проводил его до дверей.
— Чернышев окончил картину, — сообщил он.
— И как?
— Зайдите, посмотрите. Он будет рад.
— Зайду обязательно… Да, передай привет милейшему Савве Ильичу. Он жив?
— Не то чтоб очень. Болеет старик.
Дверь закрылась, Вера Гавриловна предстала перед Федором.
— Это кто же такой?
— Ангел-хранитель, — ответил Федор.
8Николай Филиппович оказался самим директором гостиницы — меланхолично-спокойный человек с дряблыми добрыми бульдожьими щеками, плотное тело упрятано в отлично сшитый костюм.
— Моя фамилия — Матёрин. Я художник.
— Так, так… — Николай Филиппович вышел из-за сверкающего новым лаком стола. — Очень приятно…
Здесь все кругом было новое, гладкое, стремящееся отразить в себе твою будничную физиономию. На широкой мраморной лестнице, по которой только что подымался Федор, лежала красная неистоптанная ковровая дорожка, на площадках, отмечая лестничные пролеты, стояли золоченые фигуры каких-то задрапированных фей — претензия на старину. Стены холлов и коридоров облицованы под дерево, блестят, словно политы водой. Двери дорогих номеров высокие, тяжелые, перед ними берет оторопь — того и гляди, не хватит сил открыть. Все коричневое, черное, сумрачное, и почему-то хочется здесь говорить шепотом, почему-то тянет спрятаться, да негде.
Николай Филиппович повел Федора коридорами, по пути любовно трогая вялой рукой то скользкую стену, то бронзовые завитки каких-то слоноподобных торшеров с линяло-голубенькими шелковыми колпаками, и его лицо было озабоченным и значительным. Наверное, с таким лицом монастырские прислужники открывали доступ к святым мощам.
«Куда это он меня тащит?» — гадал Федор.
Оказалось, что Николай Филиппович вел его к пустой стене в холле. Остановился, заговорщически значительно, через плечо, поглядел на Федора, скупо кивнул:
— Вот.
Федор ничего не видел, кроме пустой, до зеркального блеска отполированной стены.
— Вот тут, по нашим замыслам, должна висеть картина. Она… — Рука Николая Филипповича в дряблой стариковской коже совершила что-то похожее на латинское знамение — вверх к потолку и вдоль пола. — Она займет вот это все пространство. Ни больше ни меньше. Меньше нельзя, будет портить ансамбль. У нас уже измерено — метр восемьдесят на два двадцать пять.