Регина Эзера - Невидимый огонь
— А что… что ты, мама, слышишь? — проговорила Велдзе с нарастающим страхом, хотя и знала, что на мамино чутье не всегда можно положиться.
— Зовет кто-то… зовет же… зовет и зовет… — путано шептала мама, медленно переводя застывший взгляд на окно, в котором белел лишь ее собственный бледный лик.
— Там никого нет.
— Тш! Зовет… Ну что ты, овца, разрешила ему уйти? Не знаешь разве, какая судьба у вдовы? А ты…
— Перестань! — надломленным голосом вскрикнула Велдзе, и в ней самой тоже что-то сломалось… — Я больше не могу!
Но ее пронзительный крик не нашел отзвука. В мамином лице не дрогнул ни один мускул. Ее черты как бы окаменели в нечеловеческом усилии схватить лишь ей одной слышимый шум, что было сейчас самым важным в ее сумеречном мире. И только губы шевелились беззвучно, продолжая шептать бессвязные слова — упрека, раскаянья, проклятья?
«Я, кажется, схожу с ума! — беспомощно подумала Велдзе. — Что со мной творится?.. Что творится со всеми с нами?»
И вдруг, словно пробуждаясь от сна, что-то услыхала и Велдзе: да! Но это был не голос человека, как чудилось маме, и не крики о помощи. Снаружи врывались странные звуки — как бы вой далекой пожарной сирены, он лился подобно неясной музыке, рассекая ночь руладой трубы, и, вибрируя в воздухе и нервных клетках, горестным плачем и страшным, зловещим смехом проникал и сочился сквозь щели в стенах и волокна одежды, сквозь барабанные перепонки и поры кожи — вовнутрь, в сердце.
На дворе беспрестанно выла собака.
— Погиб Ингус! — ударом тока пронзила Велдзе догадка, и она, ища опоры, обняла, обхватила, судорожно стиснула узкие, слабые мамины плечи. И обе женщины заплакали в голос.
…Но тогда, когда Велдзе как безумная вскрикнула, что погиб Ингус, как раз в тот момент он вышел от Краузе, чуть споткнувшись о высокий порог, в остальном же целый и невредимый, даже больше чем целый и невредимый, — в развеселом к тому же настроении и тихонько про себя напевая, так как водка сделала то, что водке и положено делать, она выполнила свою функцию и оглушила его сладким хмелем, смыв все, над чем Ингусу не хотелось думать и ломать себе голову, потому что выдумать он там, хоть он вывихни себе мозги, все равно не мог ничего. Тело у него было тяжелое, а голова легкая, он чувствовал себя обновленным, будто избавленным от кошмара, и прежние тревоги казались ему чепухой, и вся его жизнь, и особенно Велдзе, представлялась такой далекой и мелкой, словно виделась в полевой бинокль с другой стороны, точно!
— О-ля-ля! Какой туман! — удивленно воскликнул Ингус, выйдя на дорогу: воздух был до того белый и густой, что его можно было, как молочный суп, черпать ложкой.
Вокруг почти ничего не было видно, и лишь в той стороне, где Гутманы, близоруким глазом сквозь мглистую муть зыркал тусклый огонек.
Сколько сейчас?
Ингус остановился и поднес часы к лицу, поднял и подсунул к самым глазам, но не разобрал — так же, как вчера ночью, только смутно серел слепой циферблат. А, в конце концов фиг с ним! Автобус так и так ушел, дорога — вот она, и шагает он браво, потому что мужик он крепкий, точно, с Краузе не равняй! Тот остался за столом, кукует, клюет носом, дряблый, как шкурка с колбасы, и обвислый, как дырявый мешок, тогда как он сам еще ого-го! Отмахает сколько тут километров до дома будь спок, насвистывая, с песней, левой, левой! — и не кое-как, с грехом пополам, не шалтай-болтай, а по всем правилам, с выправкой, как в свое время в армии, так и чеканя, так и печатая шаг, грудь колесом, живот втянут, левой, левой! — станет перед Велдзе по стойке «смирно», вскинет руку к виску и гаркнет на одном дыхании: «Младший сержант Ингус Мундецием по вашему приказанию прибыл… сударыня!»
В Гутманах замычала в хлеву корова.
— А впрочем, ну ее подальше! — сказал Ингус без злобы, имея в виду то ли Велдзе, то ли недоеную Альбертову корову. — Да пошла она… точно!
Он взял левее и, пошатываясь, двинулся посередине дороги, держась подальше от канав, которые серо темнели по обе стороны, — ноги, как старые умные кони, сами вели его к Мургале, к дому.
Плотная мгла застилала все. Он шагал словно по вселенной, ступал как по Млечному Пути, увязая башмаками в туманностях и цепляясь носками за метеориты. Он шел, все больше теряя ощущение реальности, свободный и раскованный, как бывает во сне, брел сквозь кашу действительности и фантазии, где трудно было двигать ногами, зато дух парил легко и радостно, как сигаретный дым над головой. Его руки и ноги налились свинцом от перегрузок, а мысли пребывали в состоянии невесомости. Голова, казалось, набита ватой, уши и ноздри законопачены паклей, а в груди, под ребрами, как в дубовой бочке, бродил и кипел хмель, грозя выстрелить затычку ракетой.
— Здорово я нагрузился! — с веселым удивлением, с пьяной радостью вскричал Ингус, непроницаемо объятый мглою со всех сторон. Его голоса не подхватило эхо. Ночь была белая и тихая, как дом с закрытыми ставнями, — слепая, глухая и немая. И в жажде заявить о себе, дать выход энергии, бурлившей в жилах, он, точно петух на заре возвещая утро, запел:
У меня жена рижанка,
Ну а я живу в деревне…
В такт песне шагалось бодро-весело, хотя мелодия была такой же шаткой, как и его поступь.
Во-от она в такси краси-ивом —
Я на…
Сзади посигналила машина.
— Я на мерине на сивом… Точно!
Скрипнули тормоза, и строгий мужской голос его окликнул:
— Эй, вы там, послушайте!..
— Ну, я слушаю, я слушаю. Навострил уши как конь… хе-хе… как сивый мерин, точно!
— Аскольд, это Мундецием, — раздался женский голос.
— О черт, почтенная чета Каспарсонов! А я без пиджака и без галстука! — воскликнул Ингус и стал шарить по голове в поисках несуществующей шапки и, не найдя, все равно поклонился, да так низко, что еле устоял на ногах. — Мне еще мальчишкой вбили уважение к учителям, точно. Ремнем по заднице вбили! Кое-кому ремнем вбили самые лучшие… понятия. Слово даю! На этом жизнь держится, точно!
— Не паясничайте, Мундецнем, на вас смотреть жалко. Садитесь в машину!
— Хе-хе, туда, товарищ директор, куда я иду, я никогда не опоздаю. С гарантией!
— Куда же это?
— Домой, Аврора, домой. Ав-ро-ра! А правда, что это значит — утренняя заря?
— Ах, Ингус, Ингус, какой вы пьяный!
— Вдрызг, Утренняя Заря, вдрабадан! — довольно отозвался он. — Я насосался, как клоп, точно!
— Ваша жена, возможно…
— Хе, жена! Жен ни один черт не берет. И это в них, может быть, самое худшее. Правда, товарищ директор?
— Поедем, Аскольд! Не понимаю, что мы тут разглагольствуем с этим… типом.
Дверца хлопнула, заурчал мотор, в тумане растаяли задние огни.
Чего они вообще тут остановились? Мораль читать? Добродетельную жизнь проповедовать? Прочесть лекцию о вреде спиртного? Только навоняли бензином, фу! Мало он таких нотаций слышит дома, хватит с него, сытехонек. «Ваша жена, возможно…» Не «возможно», а точно — опять разнюнилась! Что он, не знает? У баб глаза на мокром месте, а у Велдзе в особенности! Разводить сырость — это она мастерица. Вечно трясется, дрожит как кисель: нервы, нервы… Только у него нет нервов! И то нельзя, и это нельзя — можно только, как дрессированной собачонке, плясать на задних лапках, просить мясную кость… Ну, теперь баста — пусть катится колбасой! Он больше не будет плясать под ее дудку, нет! Или он хозяин в доме, или… Мир велик!
— Мир ве-е-лик!.. — пьяно и освобожденно выкрикнул Ингус в ночную тишину, как в открытые ворота тюрьмы, но его голосу и на сей раз не ответило эхо — звук завяз в тумане и потух, как спичка в горсти.
…А Велдзе, как и вчера ночью, постояла у дороги, возвратилась домой и приняла лекарство — так прямо, без воды, кинула таблетку в рот дрожащими от нетерпения пальцами, ничего не желая — только успокоения. Таблетка на секунду застряла, как бы помедлила в горле, затем проскочила, оставив на языке горечь. Потом Велдзе легла и лежала в темноте с открытыми глазами, ожидая сна в мертвой тишине безветренной ночи: пес больше не выл, и лишь время от времени скрипел и трещал дом — его чуть слышно точил жучок времени, точно так же как он потихоньку грыз и без спешки съедал не только постройки и вещи, но и жизни.
Издали донеслось урчанье мотора. Длинными, мучительно одинокими вечерами Велдзе улавливала наружные шумы особенно остро — как мать дыхание больного ребенка.
Где Ингус? Без пиджака, без шапки…
И ее вновь охватило беспокойство и прогнало дрему.
Все, о чем она думала со вчерашнего вечера, тоскливое и светлое, постепенно вылущиваясь из обыденности и очищаясь от быта, сжалось опять, как пальцы в кулак, в одно-единственное, до отчаяния жгучее желание — лишь бы Ингус был жив, лишь бы не стряслось то непоправимое, что в мгновение ока перечеркнет все усилия, и стремления, и планы на будущее и сотрет мечты, как порыв ветра стирает чертеж на песке. Только не это, господи, только не это! Ведь пока они живы, все можно поправить, изменить, и одна только смерть… И, лицом к лицу с мыслями о возможной беде, она с. ясностью озарения открыла для себя глубину и силу собственных чувств, которую не могла не только облечь в слова, но даже выразить в ласках.