Григорий Покровский - Честь
Такой гадостью повеяло от этого рассказа, от самого тона его и всех подробностей, на которые Елкин не скупился, что Антону стало не по себе.
– А зачем ты ей сейчас пишешь? – спросил он.
– Ну а как же! Все-таки! Чтобы девчонка была. А она – видишь? Друга ей надо! Лучше меня! Вот я ей написал. Знаю я, кто у нее в друзьях ходит. «Освобожусь и того, кто лучше меня, на фонаре повешу против твоего дома» – так и написал. По второму заходу будет легче, буду знать за что!
Очевидно, и действительно так написал, потому что скоро получил ответ и опять показал его Антону.
«Илья!
Как же тебе не совестно? Какую гадость ты пишешь! Как все грубо, цинично, даже читать противно!
И чем ты хвалишься? Что у тебя есть Люся, Клава и еще два десятка других. Ты что – задеть этим хочешь меня и тронуть мою душу? Глупости все это! Для хорошего мальчишки достаточно одной, а кто много раз влюбляется, тот по-настоящему не любит и не способен любить.
Так что оставлю тебя со всеми, которых ты за собой числишь. А мне достаточно одного.
Кстати, о нем, моем друге. Ты через кого-то узнал о нем и написал такие бандитские слова, что страшно даже.
Я сначала испугалась и хотела тебе написать, что никого у меня нет, никакого мальчишки, а потом рассказала ему, и он только посмеялся. Так знай, это – Игорь, с которым ты же и познакомил меня. Он шлет тебе привет и не обижается.
А от себя скажу: да, я дружу с ним и довольна этой дружбой, в ней я нашла все, о чем мечтала. Игорь – мальчик хороший, отзывчивый, не в пример многим другим, и менять его на тебя я не собираюсь и не хочу, чтобы ты был третьим лишним. И вспоминать я больше не хочу никакой прошлой грязи, когда на душе так прекрасно.
Еще раз прошу – не пиши мне больше. Все!
Л.»
Ну вот, Люба хоть отповедь дала, наотмашь, через плечо, крест-накрест! А неужели он, Антон, не заслуживает у Марины даже отповеди?
Мысли, мысли… Но с кем ими поделиться? С Ильей? А ну его к черту! Это поймет только Слава! Не нужно было ссориться с ним.
21
Может быть, и родилась у Антона грусть из-за такого непонятного молчания Марины, родилась и стала расти, незаметная, но неотвязная. И все у него шло как будто хорошо: в коллективе, после всех ошибок и волнений, он нашел, кажется, свое настоящее место, был доволен ребятами, и ребята были довольны им. Кирилла Петровича он полюбил и готов был, как и Дунаев, считать его, вторым отцом.
В школе вторая четверть заканчивалась вполне благополучно. После памятного концерта педагогический институт принял над колонией шефство, и студенты стали там частыми гостями. Прикрепили в порядке шефства и к Антону одну студентку. И она ему очень помогла.
И в мастерской… Антон уже не отбивал себе рук молотком, научился работать и зубилом и напильником, и мастер его даже похвалил, – а на похвалу Никодим Игнатьевич был скуповат. За это время Антон усвоил все слесарные операции – и опиливание, и сверление, и клепку, и шабрение. Теперь он уже не просто переводит железо, а самостоятельно изготовляет полезные предметы – молоток, слесарный угольник. Правда, первые работы давались трудно, даже такие простые, как гаечный ключ, сказалось легкомыслие, с которым он отнесся в свое время к разметке и к другим элементам слесарного дела. Поэтому за изготовление ножовочного станка – сложного, состоящего из восьми деталей инструмента, – он взялся с большим опасением. Здесь пришлось применить все, чему он научился за последнее время.
Антон работал не спеша, но со всей тщательностью, и в результате Никодим Игнатьевич поместил его ножовочный станок на доску, где были выставлены лучшие работы воспитанников.
– Это твоя мама у меня на квартире-то стояла? – спросил он Антона,
– Моя.
– Ну как ты ее, радуешь?
– А как самому судить? – ответил Антон. – Не знаю,
– Ничего. У тебя дело идет! Ты только не останавливайся.
Дело у Антона действительно шло, а на душе все-таки было грустно. Кончается старый год, такой трудный, на всю жизнь памятный год, а как будет дальше?
…Вот Антон в перерыве стоит на лестничной площадке перед мастерской и смотрит в окно. Со второго этажа ему видно далеко вокруг – поверх стены, поверх караульных вышек с мерзнущими там вахтерами. Вот, почти рядом с колонией, колхозная птицеферма – сотни кур бродят вокруг, все белые, едва различимые на снегу. Вот на серой лошади колхозник везет к ферме бревна из леса. Вот прошла машина – это своя, из колонии. А дальше – поле, взваленное снегом, лес, за лесом где-то проходит железная дорога, и дымок паровоза возникает то здесь, то там, между вершинами деревьев. Это – дорога в Москву. Москва, мама, Маринка, вообще – жизнь! Жизнь и дальше за Москвою, кругом, везде, а они вот тут собраны и отгорожены от всей этой жизни стеною, потому что не сумела пользоваться тем, что им было дано от рождения. Больно, горько, нехорошо!..
И хотя в колонии совсем иначе, чем рисовалось когда-то с глупых Мишкиных слов, а все-таки… Все-таки: не воля. Сознание, что он не может уйти и что его никуда не пустят, и он должен, обязан жить здесь, за загородкой, вдали от людей и от всей кипящей кругом жизни, – это сознание давило и порождало чувство тяжелой, щемящей тоски. Вот оно – наказание! Нет казематов с железными решетками, нет ни кнутов, ни пыток, ни издевательств, а наказание есть – лишение свободы, самое тяжелое для человека наказание, ибо человек рожден для свободы и без свободы он – не человек.
Тяжко!
Антон открывает окно и с жадностью вдыхает ворвавшийся морозный воздух.
– Что пригорюнился? – окликнул его, подойдя сзади, Кирилл Петрович.
– Нет! Ничего! – встрепенулся Антон. – Так! Засмотрелся!
– Засмотрелся и задумался. Да? – заметил Кирилл Петрович, положив руку ему на плечо. – О чем задумался-то? О девушке?
– Что вы, Кирилл Петрович! – вспыхнул Антон. – Какая девушка? У меня никого нет.
– Ну, а какой же ты парень после этого? – пошутил Кирилл Петрович. – О чем думаешь-то?
Антон помолчал, не зная, что сказать, и наконец спросил:
– Кирилл Петрович! А когда на пересуд можно подавать?
– Рано еще, Антон! Рано!
– Если б меня сейчас отпустили, я так бы работал! Так бы работал! – воскликнул Антон. – Чтобы стереть это пятно. Но ведь его не сотрешь? Да?
– Почему не сотрешь? – сказал Кирилл Петрович. – Все зависит от жизни.
– Я никогда этого не повторю! Какое бы положение, какие бы обстоятельства ни были – никогда!
– А тебе совсем не о том нужно думать. Я так понимаю тебя, Антон. – Кирилл Петрович попробовал повернуть Антона к себе лицом. – Можно ведь у людей не воровать, а себя обкрадывать. Согласен? На большом прицеле, Антон, нужно жить, тогда все мелкое отсеется само собой.
– Об этом мне и дядя Роман писал, – не то споря, не то соглашаясь, проговорил Антон. – А только и люди для этого большие нужны, особенные.
– Почему?.. А разве не цели формируют человека, не устремления? – возразил Кирилл Петрович. – Человек отдергивает руку от горячего самовара и выдерживает длительную пытку огнем. Он даже готов сгореть в огне, как Джордано Бруно. Почему? Во имя цели!
Кирилл Петрович сел на подоконник, чтобы лучше видеть лицо Антона, обращенное все-таки туда, в даль, открывающуюся за окном. На нем бродили тени, неопределенные, смутные, и Кириллу Петровичу хотелось переломить ту неуверенность, которую чувствовал сейчас в Антоне, и зажечь его огнем веры и вдохновения, без которых жизнь пуста и бессмысленна.
Это он вывел, наблюдая многие и многие человеческие судьбы. Низменность целей – вот психологические источники ошибок.
Сам он из своей, тоже нелегкой жизни вынес другое. Семья у них была как семья: отец, мать, трое детей. Потом отца за что-то уволили с работы, скоро восстановили, но что-то сломалось в человеке, и он стал пить. И сын видел, с какой стойкостью, с какой даже гордостью переносила мать обрушившееся на нее несчастье. С детской и наивной решимостью он дал себе слово во всем помогать матери. И помогал: ходил за отцом, выводил его из пивнушек, поднимал из грязи, и это породило у него отвращение к водке и всяческому свинству. Потом отец умер, и сын, вынужденный бросить школу, пошел работать, чтобы помогать матери. Он работал, радуясь каждому рублю, который приносил в дом, каждой улыбке, которой отвечала ему мать. Трудности шлифовали его душу и порождали в ней не озлобление, а решимость и стремление к лучшему.
Вот почему с такой горячностью Кирилл Петрович говорил теперь об этом с Антоном – о вере в жизнь, о цели жизни, о силе и твердости.
– Ты считаешь, что только большие люди, особенные, могут так жить. Но вот ты строишь мост как простой каменщик или плотник, и разве это не благородная целы чтобы мост держался и чтобы люди ездили по нему. Весь смысл в том, во имя чего ты это делаешь и что ты видишь в том, что делаешь? И счастье-то измеряется разной меркой. Созидать и потреблять, служить людям или, использовать их себе на потребу. Два счастья! Вот что тебе нужно решать, Антон! Характер укреплять! Характер!