Артем Веселый - Россия, кровью умытая
Около исполкома — сборище.
Преподаватель пластических танцев мосье Леон и племянница заводчика Лидочка Шерстнева работали в счет трудповинности. Француз по шинели подпоясан веревкой, на ногах вместо лаковых башмаков опорки; от прежней роскоши у него остались одни пышные усы, даже в такой неподходящей обстановке сохранившие довольно привлекательный вид. Торопливо взмахивая пешней, скалывал лед с тротуара. Лидочка, обнимая метлу рукавами — замерзли ручки, — гнала ледяные крошки на дорогу. Не по росту длинное, с чужого плеча пальто путало ее шаг. Работающих широким полукругом обступали деревенские мужики, похожие друг на друга, как пеньки. Подходили все новые и новые — в тулупах, с кнутами — подводчики.
— Глянь-ка, Ванька.
— Что тут за ярманка?
— Э-э-э…
— Во, деляги.
— Буржуи, стало быть?
— Они, старик, они самы.
— Кхе, вроде насмех?
— Какой тут смех, слезам подобно.
— Чудно…
— И я баю, чудно дядино гумно — семь лет хлеба нет, а свиньи роются.
— Бабам и тем спуску не дают.
— Под один запал.
— Кака бела да аккуратна…
— Пава… Дочка Шерстнева, слышь.
— Ну?
— Вот те крест.
— Ермолай, гляди, девка-то чего выделывает!
Подводчиков распирало от смеху. Хлопали большущими, как коровьи ошметки, рукавицами, толкались, тузили друг друга по бокам — грелись.
По дороге за возами бежали, дымились морозом ломовики. Которые смеялись, которые ругались непристально:
— Тетенька, ягодка, метлу-то не за тот конец держишь…
— Задррррррогла, моя раскррррасавица…
— Легче, барин, легче, погана кишка лопнет!
— Го-го-го-го-го…
Из-за угла вывернулся длинный обоз бочек. Передовым ехал барышник Люлин Илья Федорович — пророчья борода, первеющий барышник по всему уезду, скот гуртами скупал — шапку на нос насунул, не глядит, не мил ему белый свет. За ним, крепко вбивая шаг, шел кривой околоточный Дударев — гроза всех клюквинских шинкарей и запивох, — ковырял мужиков, как заржавленным гвоздем, мутным глазом. Помахивая мочальным кнутом и кротко улыбаясь, восседал на своей бочке протодьякон отец Дивногорский — еще до революции за толстовское вольнодумство был он отлучен от церкви и из города губернского прислан на жительство в Клюквин.
Ободранные, зачумленные лошаденки еле мотались в оглоблях. С лаем, свистом и криками обоз провожали слободские собаки и мальчишки, готовые от усердия через пупок вывернуться:
— Дяденька, не макай куском в бочку, комиссару скажу!..
— Дядюшка, плюнь кобыле под хвост!
Мужики кнутами отогнали собак и мальчишек. В темных обветренных лицах тихим смехом искрились глаза.
— Штука…
— Вот ты и думай… Не одних нас большевики встречь шерсти гладят.
— В серой-то шапке никак зятек Поваляева будет?
— Похоже.
— Лабаз какой, дом под железом, жить бы да радоваться…
— Не говори, сват.
— Аяй… Грязную бочку… И выдумают же, черти, а-ха-ха…
— Конфуз-то, чаю, уши вянут.
— Конфузно в чужой карман залезть.
— О-хо-хо…
— Без милости.
— Штука с мохорком…
— Савоська, не пора ли лошадей поить?
Ефим помнил Лидочку еще с гимназии, когда-то увлекался ею, в любительском кружке оба ходили в заглавных ролях. Годов пять уже не видел ее, но сейчас узнал с первого взгляда. Нерешительно подошел, приподнял шапку. Она не знала, куда деть метлу, поправила выбившуюся из-под платка каштановую прядь. Дрогнули ее посиневшие губы.
— Ефим… Ефим… Товарищ… не знаю, как вас…
— Все равно, — бледно усмехнулся он, — здравствуйте.
— Ефим Савватеич, дорогой… Это же такой ужас… Я ни в чем не виновата… Я согласна на все, буду служить, трудиться… Пожалейте меня, я вас умоляю.
— Я бы от всей души, но… вы понимаете?
Мужики подошли вплотную, бесцеремонно слушая разговор. Смущенный Ефим улыбался, вертел в руках шапку…
— Я бы с радостью…
— Умоляю… У вас столько товарищей… Вы и сами, кажется, коммунистом стали…
— Да, да…
— Нельзя ли как-нибудь?
— Постараюсь… Честное благородное слово… Пока до свидания.
— Всего доброго. — Лидочка растерянно и умоляюще улыбнулась. — Шапку наденьте, Ефим Савватеич, простудитесь.
Пришел пропадавший на целый час конвоир и, подмигнув подводчикам, скомандовал во всю глотку:
— Смирна, по фронту равняясь! Шабаш, вшивая команда, отдыху вам десять минут с половиной.
Леон и Лидочка присели на поваленную тумбу.
Ефим еще раз поклонился и, подняв воротник, пошел через площадь мимо похожей на виселицу, выстроенной к торжествам арки… «Девочку нужно спасти… Зачем? Так… К кому бы торкнуться?.. С Гильдой разве поговорить?.. Не стоит, — женщина все-таки, черт знает что может подумать… Заверну-ка к Гребенщикову, человек он новый, авось…»
…Уком во весь второй этаж.
Павел Гребенщиков молод, огромен, лохмат.
Его тесная комнатушка была обкурена, обжита; пахло в ней здоровым духом — псиной, молочным жеребенком, рассолом. Стол и бархатные спинки стульев были размашисто исцифрены мелом — Павел любил математику. Нечесаный, немытый, в одном белье, сидел он в постели и на книжных корках писал инструкцию о перевыборах квартальных комбедов… Гостя поддел на вопрос:
— Гречушкин…
— Гречихин, — поправил Ефим.
— … ты с газетным делом не знаком?
— Нет. Хотя… вы, вероятно, уже слышали обо мне?
— Ну?
— Я художник и поэт.
— Во, во, попоем вместе.
— Я…
— Потом расскажешь. Едем со мной в типографию, кстати и о работе сговоримся.
— О какой работе?
— Будешь театр народный налаживать и мне помогать… по газете. Я ни теньтелелень, и ты ни в зуб ногой, значит дело пойдет. — Гребенщиков закричал на полный голос: — Михе-э-э-йч!..
Михеич у ворот снег кучил, услыхал, прибежал, седеющий и румяный:
— Налицо.
— Вызови из исполкома лошадь да позвони Пеньтюшкину, пусть карандашей и бумаги пришлет, а то вон на чем писать приходится, — отбросил он книжные корки.
— Есть налево, — весело отозвался Михеич и убежал трясти телефон.
Помимо уборки двора и комнат, он заведовал партийной библиотекой, обклеивал город газетами, мыкался по поручениям, был хорошим массовым агитатором, вообще старик на все руки, кабы не малограмотность, которая загораживала от него свет и путала ему ноги… А Павел — председатель укома — месил жизнь, как сдобное тесто, и она пищала у него под жадными руками. Остальные члены укома забегали изредка: голоснуть, подписать протокол, иногда посоветоваться. Сапунков, считая себя одним из старейшин и отцов организации, недолюбливал молодого председателя и часто без толку вламывался в спор, чтобы показать обилие приобретенных знаний: пускался в дремучие дебри изречений, выуживал какую-нибудь историческую аналогию, переплетая ее с поднятым вопросом. В укоме не было ни денег, ни жратвы, ни карандашей, ни обстановки, кроме десятка покалеченных стульев и одного стола. Да еще в углу стояло чучело бурого медведя: «Он мужик хороший, от него как будто и теплее», — говаривал Михеич, а Венеру Милосскую он выволок в дровяник. Сознательная канцеляристка Маруся Векман, помаявшись недолгое время в партийном комитете без пайка, перекочевала в финотдел, и теперь Павлу даже бумажонки приходилось налаживать самому. Единственным и верным помощником остался Михеич. Вдвоем они братски делили всю работу укома.
Павел — в штаны, в шинель, в дверь, в исполкомовские санки.
Сытая лошадь высветленной подковой рубила дорогу. Морозный ветер, как пламенем, обдавал лица. У Гребенщикова и шинель и ворот суконной блузы нараспашку.
— Вчера поднимали вопрос о посылке тебя на продкампанию, провалили. Никто тебя, кроме Гильды, толком не знает, а хлеб из мужиков выколачивать — дело разответственнейшее. Покажи себя в городе, на черновой работе, а портфель не убежит.
— Я и не гонюсь… Я понимаю…
— Знаю я вашего брата, интелягушку… Работать и умеете, но страсть любите у всех на виду быть, в воловью работу вас, чертей, не запряжешь… Вот и в тебе, наверно, капризов и вывертов всяческих хоть отбавляй? Ты тоже, кажется, из этих… Сынок, что ли, купеческий?
— Напрасно вы так… Я в подполье полгода работал…
Перебегали типографский двор, Гребенщиков продолжал:
— На днях является в уком Лосев. «Честь, говорит, имею представиться. Прислан я из центра на пост продовольственного комиссара, вот мои рекомендации». И грох на стол пачку бумажек, не вру, с полсотни!.. Матюкнул я его сгоряча… «Что ты, говорю, собачья жила, ровно жених свататься пришел и товар лицом кажешь? Районы надо ставить, ссыпки налаживать, амбары сгнили, есть на чем зарекомендовать себя». Ах, пес!.. Нет, нет! Вас, чертей, в котлах салотопенных вываривать надо, кожу вашу тонкую дубить, а потом уж и подумать, стоит ли до работы допускать…