Василий Субботин - Прощание с миром
13
Березовка стояла среди берез. Десяток изб посреди расчищенной от берез поляны. Небольшой такой кружок, пятачок среди леса, и посреди него — несколько изб. Вот и вся наша Березовка.
Там, в Большой деревне, откуда мы приехали, были просторные, крытые дворы и мощные заплоты, огораживающие весь остальной двор. Ничего этого в Березовке не было. Просто вокруг дома была изгородь в две-три жердочки, вот и вся ограда, все ограждение, какое было тут. Точно такая же оградка в несколько жердинок, чтобы скот не уходил в лес, с трех сторон окружала поселок. С четвертой стороны такой изгороди не требовалось, потому что там, позади изб сразу, раскопаны были огороды, и они у каждого хозяина были ограждены отдельно, такими же вот березовыми, ненадежными впрочем, жердочками…
Не было здесь ни мельницы, ни реки. Перед окнами простиралось тут небольшое, вытянутое в длину болотце, над которым летом поднимался туман. Через гнилое болотце это никто не ходил, там всегда было темно — только посередине в глубине росли черные больные осины, а у края — красный тальник… Болотце это называлось у нас «лягой».
Две дороги вели из Березовки. Одна вела в Большую деревню, откуда мы приехали, дорога эта шла через лесничество и через бор, другая — в деревню, которая имела несколько названий, одно из них, насколько я теперь понимаю, было наиболее старым… Ядрышкино, называлась эта деревня. Дорога, которая вела в Ядрышкино, тянулась по краю ляги. Тут, у выезда из ворот, вблизи околицы, было много берез и осип. Были тут и другие деревья, но мне больше; всего запомнились березы и осины. В ветреный день осины очень сильно трепетали. Конечно, осины более или менее всегда трепещут, но здесь было такое место, где они всегда очень сильно кипели, листья у них принимались кипеть на ветру. Березы кипели послабее, а осины — как крутой кипяток.
14
Земли своей у нас не было, ее еще надо было раскорчёвывать, и в первую зиму, когда мы сюда приехали, отец с матерью уходили на целый день в лес пилить дрова для работавшей в той же соседней с нами деревне, в Ядрышкине, и которой я пока еще ни разу не был, паровой мельницы. Дров требовалось много, и многие семьи в нашем поселке, так же как и отец с матерью, зарабатывали тем, что пилили дрова.
Мы оставались с сестрой одни и очень скучали, день нам казался бесконечно длинным. Мы сидели у окна и ждали их возвращения, а иногда не выдерживали, подбегали к печи и туда, в дымоход, в трубу, кричали им: «Папа, мама, приходите скорее!»— надеясь, что они нас услышат.
В такие вот дни, когда заняться нам было совершенно нечем, а отец и мать не приходили, я начинал взрывать сучки в полу. Я находил в одной из половиц посреди избы какой-нибудь крепкий и смолистый сучок, брал в руки гвоздь и молоток и пробивал в сучке этом достаточно глубокую дырочку. После этого я брал несколько спичек, счищал, соскабливал с головок серу, селитру, и починял эту дырочку селитрой. Когда дырочка заполнялась до отказа, я брал гвоздь, вставлял его в дырочку и с силой ударял молочком по гвоздю. Раздавался сильный взрыв, сучок мой разрывало, и вся изба наполнялась дымом. Иногда даже и огонь оттуда выскакивал. Одним словом, самый настоящий взрыв получался.
Таким образом, я взорвал за одну эту зиму все сучки, какие только были в нашей избе, в полу…
15
Я не знаю, в чем тут дело, топили вроде бы хорошо, дров не жалели, но порог в избе у нас, может быть дверь была плохо пригнана, всегда был обледенелый и по утрам всегда был заметен снегом. Натянет его оттуда, с улицы, так много, что потом только, когда уже у матери печь протопится, начнет этот снег понемногу стаивать. Но все равно обледенелый целый день и скользкий сильно, так что, когда на него станешь, надо получше за скобу держаться, что бы не поскользнуться и не упасть… Проснувшись утром, я первым делом смотрел туда, вниз, на порог наш, чтобы видеть, как сильно заметен он. Ибо по тому, сколько снегу наметало и как этот снег был расположен, можно было судить о том, что там на улице делается и какая там погода на дворе, метет там или не метет.
А мело и задувало, конечно, очень сильно, да и снегопады у пас случались большие. Иной раз так начинало валить, что заметало по самую крышу. Утром встанешь, а тебя уже замело. Это и по окну, по стеклу окна, было видно, что замело. На дворе давно уже день, а в избе у нас темным-темно… Это хоть и редко, но тоже случалось иногда. Целый день потом отгребаемся…
16
В один их таких зимних дней, вскоре после того как мы сюда переехали, я сидел у растопленной печи и глядел в огонь, как всегда почти это делал. Поднимаясь в одно время с матерью, я садился у огня, недалеко от чела нашей печи, чтобы не мешать матери управляться, и в то же время настолько близко, чтобы видеть, как в глубине печи разгораются поленья и все более начинает полыхать огонь. Так вот, в один из таких дней, я думаю, когда на дворе было еще темно, а в печи во всю бушевало пламя и начинали закипать чугуны, мать рассказала мне про ад, про то, как там, в аду этом, горят грешники, как они мучаются там и как их там поджаривают… Я не знаю, зачем она мне все это рассказала, для чего, но я был потрясен этим ее рассказом. Весь мир для меня в одно мгновение изменился, потемнел. Казалось, свет в окнах, рассветавших к тому времени, навсегда померк…
Потрясение было очень большое. Я плакал, я просил сказать маму, что это неправда. Но она сказала, что это правда.
Однажды, теперь уже не помню в связи с чем, мама рассказала мне, как в двадцать первом году, когда я только еще родился, она меня еще грудью кормила, она, по ее словам, никак не могла есть конину и боялась сказать об этом деду… Голод в том году был у нас очень сильным, пришлось зарезать коня.
— Утром пойду провожать скотину, а мавонька (так она бабушку называла — мать отца) сунет мне горсть в подол— «Ешь!». Она меня очень любила. А я, дура, выйду и в канаву высыплю. Плачу, а есть не могу!
Конину поджаривали мелкими кусочками и так, сухую, жесткую и твердую, ее прямо и ели.
У нас так и отсчет вели — от голодного года и после.
17
Горы, с которой мы могли бы кататься зимой, здесь не было. Взрослые парни катались здесь по слегам. Настилались такие, из ошкуренных молодых сосен, гладкие, длинные слеги, один конец которых был поднят на козлы. Вот по ним, по этим слегам, и катались. Становились на слегу ногами и катились. Их, слеги эти, отце и водой обливали, чтобы они были еще более скользкими, более гладкими. Кататься по такой слоге лучше всего было в сапогах.
А еще для нас, для маленьких, устраивалась тут, посреди улицы, ледяная снежная горка. С нее хорошо было кататься на катушке. Катушка — это деревянная такая, толстая доска, с намороженной на нее снизу коровьей свежей лепешкой. Заляпанную такой вот свежей коровьей лепешкой катушку обливали водой и тоже выставляли на мороз, и она становилась звонкой, гладкой, словно бы только что отполированной. Поверх нее ставился еще высокий стульчик с перекладиной, нечто вроде кресла о двух ножках. Но это уже совсем была роскошь, и не все отцы делали своим детям такие богатые и такие удобные катушки. У нас такую катушку называли еще коньком. Ее хорошо было подталкивать сзади и кататься на ней с любой горки, да и просто так, толкать ее, изредка становиться ногой на запятки, а то и просто катиться по дороге, по снегу, отталкиваясь ногой.
Зима была длинная, долгая, но не настолько, чтобы накататься вволю.
Смутно помню, как в том же самом, я думаю, году мы всей семьей ездили в ближайший от нас город. В памяти осталось, как идем по улице, по деревянному, кое-где качающемуся под ногой тротуару. Все время поэтому приходится смотреть под ноги. Я, может быть, даже не понимал, что мы идем по городу, помню только этот деревянный, зыбкий, качающийся под ногой тротуар. Отец ведет меня за руку, а может быть, я и сам иду…
Мне запомнилось, как в темной, завешенной шторами комнате фотограф дает мне в руки какую-то книжечку и, перед тем как снять колпачок с объектива, говорит, более сестре наверно, которая меньше меня, что сейчас из окошечка, им открываемого, вылетит птичка…
От всего этого остался снимок, фотография осталась. Отец, мать, они совсем молодые, принаряженные, мы с сестрой. В руках у меня эта книжка, которую я крепко прижимаю к груди, в руке у сестры — бумажный цветок. На мне белая рубаха, сапоги, волосы у меня еще светлые, хотя и не такие, как у сестры, темнее.
По виду мне можно дать лет пять, но думаю я, что было мне намного меньше.
19
В тот же раз, скорее всего когда мы были в городе, когда мы только подъезжали к нему, приближались к железнодорожному полотну, а может быть, и возле шлагбаума остановились, у переезда у самого, я впервые увидел близко проходивший поезд. Мы стояли внизу, под заметенной снегом, запорошенной угольной пылью насыпью. Стояли здесь, ожидая, когда пройдет поезд. Отец держал коня нашего, Егорку, под уздцы, потому что с Егоркой нашим могло быть всякое, он мог испугаться. И вот наконец далеко в поле показался поезд, сначала еле видный далеко растянувшийся состав. С каждой минутой он все ближе подходил к нам. И когда он почти уже поравнялся с нами, с Егоркой, переминающимся с ноги на ногу, и с нашим возом, подле которого я стоял, тянущий за собой вагоны паровоз, то ли оттого, что тяжело было, или потому, что он приближался к станции, вместе со струёй выпускаемого им пара вдруг издал сильным раздирающий душу гудок-пронзительный такой, тем более сильный, что на морозе, оглушающий резкий свист. Для меня это было так неожиданно, что я, стоя тут у лошади, у саней, на снегу этом, вслед за гудком, стал медленно приседать и стал тянуть эту взятую паровозом ноту, тянул и приседал, приседал и тянул. Очень испугался.