Василий Субботин - Прощание с миром
После избы я, может быть, больше всего знал эту поляну перед окнами. Очень многое у меня было связано с ней. И самые первые в. жизни наблюдения, после избы, тоже у меня были сделаны здесь…
С каким нетерпением ждал я всегда появления первой травки!
Задолго до того, как снег начинал стаивать, сходить окончательно, на солнечной стороне избы нашей, там, где была глина, раньше всего вытаивало, всего раньше подсыхало. Я выбегал из избы и подолгу сидел на завалинке, на припеке, грел на солнце босые ноги…
7
За избой у нас был огород. Со двора туда вела отдельная калитка, которую до поры до времени, пока все не вырастет, не разрешали открывать.
Большую часть площади занимала, конечно, картошка. Грядка огурцов, грядка моркови-коротели, ну и, конечно, репа! Без репы уж просто не было бы никакого огорода. Какой же огород без репы! Наша мама к тому же, чтобы побаловать нас, обязательно, по краю грядок, сажала хотя бы несколько бубочек бобов и, отдельный, в самом начале грядки, совсем уже маленький клинышек гороха, хотя бы несколько зеленых, завивающихся плеточек, опять же чтобы побаловать нас, когда придет срок всему этому вырасти.
Я очень любил огород. После реки и леса для меня это было самое прекрасное, самое лучшее место на земле. В чем-то даже
более интересное, чем река и лес.
Между грядок, в борозде тут, всегда найти можно было с прошлого года забытые, вытаявшие вдруг весной осколки разбитой посуды, краешек фаянсовой, в цветочках, чашки, ручку разбитого когда-то чайника, а то даже и какую-нибудь старую, давно забытую игрушку свою, тоже неожиданно вдруг вытаявшую. Все это необыкновенно волновало. Я даже не знаю почему… Было странно видеть эти давно, казалось бы, утерянные, полузабытые, неизвестно вдруг откуда явившаяся на свет предметы.
8
Под огородом у нас была река, а за ней, сразу как перейти плотину, бор стоял. От берега, посреди спускающихся к нему сосенок, взбирались наверх натоптанные скотом, горячие, хорошо прогретые солнцем тропинки.
Бор начинался прямо от берега, от реки и тянулся на много вёрст. Он весь порос сильно пахнущим можжевельником и голубикой. А еще за рекой там было много черемухи, мы набирали ее иногда по нескольку ведер. Черемуха была крупная, зрелая. Бывало и так, что ее просто сваливали, подрубали ее топором и обирали на земле прямо, как обирают малину или смородину. Были в бору нашем и кедровые шишки, но кедровника у нас было мало, просто отдельные, случайные деревья…
Среди молодых сосен, растущих по склону, вдоль всего берега, ходил скот, и вечером слышно было, как позвякивало ботало какой-нибудь заблудившейся, не вернувшейся вовремя домой коровы или теленка. Звуки эти по вечерам были особенно хорошо слышны.
Большую часть дня я проводил на мельничной плотине или на берегу омута. В надежде выловить хоть какую-нибудь, даже самую маленькую рыбку я с утра до вечера простаивал над рекой. Вставал очень рано, чуть свет и, до солнца еще, до того еще как начинали сгонять скотину в стадо, с длинным удилищем, с банкой заранее накопанных червей, по росе, по холодной тропе, с трудом продирая заспанные глаза, бежал к реке, к воде, чтобы не пропустить клева. Домой приходил только к вечеру с двумя мальками на шнурке, а то даже и с окунем или с чебаком. И хотя этих моих рыбок мать всякий раз скармливала кошке, я все-таки на другой день рано с утра опять сидел на реке, где-нибудь на сваях, у мельничного колеса, выше или ниже плотины…
Я очень любил этот шум реки.
Река была полноводная, очень хорошая, очень светлая. Сразу за омутом она делала поворот и далее шла вокруг всей пашей деревни, пока не впадала в другую, по уже большую, тоже недалеко от деревни протекавшую реку, — Туру, как потом оказалось…
Это было так неожиданно и так интересно — вытащить какую ни на есть, пусть даже самую крошечную, самую маленькую рыбку — из ниоткуда, из темноты, из мрака реки, из глубины ее, неизвестно даже откуда вроде бы, из того, что было до сих пор скрыто сверкающей поверхностью воды, — нечто такое, что заставляло долго потом и учащенно биться сердце.
Удивительно ли, что я помню все места, где я удил рыбу, каждый бережок, каждое склонившееся к воде деревце, под которым я сидел…
10
Недалеко от мельницы и от омута, который был ниже её, там, где река огибала деревню и берег пологого спуска к реке, была у нас елань. Так называли у нас большую поляну. Трапа гам была какая-то особая, изумрудная, более яркая, чем везде, чем в других местах, изумрудно свежая, и по ней, по этой елани, ходили гуси, оставляя на берегу, на зелени этой, на траве, выпавшие из хвостов и крыльев длинные белые перья.
Может быть, потому тут и была такая трава, что тут ходили гуси, что гуси выщипывали траву, а может, от гусиного помета, я не знаю, почему, откуда была такая изумрудная трава, такая необыкновенная зелень…
Были у нас еще и другие елани по берегам реки той же, но я помню только эту.
11
Лима и лето смещаются…
Однажды утром я встал и увидел такую картину. По всей реке, прямо под окнами у нас шел лед. За рекой синел лес, огромные льдины неторопливо, медленно, проплывали по реке, посередине ее, и со скрежетом налезали одна на другую. Я смотрел и слушал.
В полдень, когда большие льдины, казалось бы, уже прошли, я увидел, что мельница плывет посередине реки…
Чья-то чужая мельница, сорвавшаяся сверху, шла по реке. Как она есть, вся целиком, белая вся, и, видимо, недавно срубленная, она тоже медленно, плавно проплывала перед окнами у нас.
Река добралась в тот год до самых огородов. Много людей вышло на берег, так же как и я, поглядеть на убежавшую мельницу.
Мельница шла так долго, так величественно. Мы замерли: она уже подходила к нашей мельнице. Что-то затрещало. Это мельница, та, беглая, дошла до нашей, ударила ее. Но мельница наша была крепкая, она устояла. Она только немного пошатнулась. Какое-то мгновение две этих мельницы стояли вместе, как бы не желая расставаться. Потом чужая мельница стала отходить, поворачиваться, нырнула под перекат и все так же спокойно пошла дальше, за деревню, мимо леса и мимо кузни — туда, куда поворачивала река.
Зашел однажды мужик в избу, зашел, как ходят мужики друг к другу, покурить, поговорить зашел к отцу. В избе у нас в это время топилась согнутая отцом железная печка, колено которой было выведено в стоящую посреди избы большую печь, в общий дымоход. Сел мужик на лавку, вытащил из-под лавки топор, взял одно из поленьев, что на полу тут, возле печки этой лежали, и, за два-три удара всего, вырубил мне копи. Деревянную такую лошадку, может, и не очень совершенную, но похожую. Я даже не поверил, когда он мне ее отдал.
Посидел мужик еще немного, поговорил о чем-то с отцом и ушел, а лошадка эта осталась у меня, со мной осталась.
Был это очень хороший конь, самый первый мой друг. Такого у меня никогда не было. Как самая настоящая заправская лошадь, только маленькая. Я его очень любил, никогда не расставался с ним и всюду таскал его за собой. Я даже спал с ним вместе.
Так на печи, в избе, мы прожили с ним почти год.
И вдруг мой конь исчез.
Это вот как вышло. Я заигрался и оставил его на улице… Утром, когда я встану, я увидел, что все вокруг опять завалил снег, снова пришла зима. И мою горку, на которой я играл, тоже завалило, и огород, и грядки на огороде. Только река еще текла как ни в чем по бывало, черная, темная… Я хватился — а моего коня нигде не было. Как видно, я оставил его на улице, а может быть, и во дворе забыл где-нибудь. Целую зиму я не переставал думать о моем коне и не переставал жалеть его. Я очень скучал по нему. Куда он девался, я не мог понять. И вот через год, весной опять же, когда зима была давно позади и от снега ничего не осталось, я пришёл на огород и увидел под ногами, как и в прошлую весну, какие-то стекляшки белые, осколки посуды битой и черепки всякие. Все это вновь мнилось теперь на глаза и лежало на земле, между грядок, в той же борозде. Но главное, был тут мой белый, березовый конь… Он тоже лежал в борозде этой, пролежал под снегом целую зиму.
Той же самой, как мне думается, весной, может, уже и в следующую зиму, я плохо сейчас уже все это помню, из Большой — она так и называлась — деревни мы уехали в маленький лесной поселок — в Березовку. Не знаю, как это вышло, но, должно быть, за суетой, за сборами обычными, предотъездными я как-то совсем забыл о своем коне. Вспомнил о нем, когда мы уже были в дороге, далеко уже были и от деревни и от реки.
Всю зиму, мне все-таки кажется, что мы уехали зимой, я ни на минуту не переставал думать о нем, о чудном моем белом коне. Как лее мог я забыть его, не взять его с собой! Я без конца думал о нем и все ждал, когда мы снова поедем туда, в Большую деревню пашу, куда меня обещал взять с собой отец. Я все представлял себе, как я приеду туда и, скорее всего на огороде где-нибудь опять, а может быть, и в избе у нас, на полатях где- нибудь или на печи, найду его, этого моего коня, и он опять, как прежде, будет со мной. Я очень тосковал по нему. И вот когда наконец все уже растаяло и весна опять началась, мы приехали с отцом на телеге, из Березовки в Большую деревню приехали, к родственникам нашим, в дом, в котором мы жили когда-то, на ту половину, в которой мы жили, я сразу кинулся его искать, искал по всем углам, а потом даже и на печку слазил, и под печку заглянул, и в сени, всюду, куда можно было, но нигде не мог его найти, нигде его не было. Не было и на огороде его, там, где я больше всего и рассчитывал его найти. И только потом тетка моя, когда я стал к ней приставать, стал расспрашивать ее и рассказывать ей, что это был за конь, призналась мне, что она сожгла его в печке.