Петр Павленко - Собрание сочинений. Том 2
Как ни быстро шел поезд, а все казалось, что он топчется на месте, в глубине во все стороны раскинувшейся пустыни, которой не видно конца, стоянки на станциях были необъяснимо длинными, пассажиры затевали игры, Хозе пел девушкам испанские песни, Шпитцер практиковался в языке, а доктор Горак торчал с записной книжечкой у станционного репродуктора, ловя новости о советских делах. Послушает, что-то запишет, а потом врывается в вагон с негодующим видом:
— Чорт знает, что творится! Немцы концентрируют войска в Сааре и Рейнской области, а в Испании посажены в концлагери триста тысяч человек! Корреспондента «Пари суар», — что вам сказать, — выслали из Италии. А? В Данциге уволено четыреста поляков. Если хотите, то война уже в полном, в этом… в разгаре, как сказать.
Но тут у него уже обычно не хватало русских слов, и он разражался речью по-французски, а Ольга и Раиса Борисовна на бегу подхватывали его филиппики и распределяли их на других языках, по потребности.
Пустыня сонно курилась, как куча пепла. Воздух над ней шуршал, шелестел, шептался даже в часы безветрия, и от этого шороха в воздухе иной раз начинала кружиться голова. Иногда ночью, на стоянке, в вагон доносился долгий вопль старинной песни.
Время рассыпалось в этой раскаленной пустыне, и нервы были необычайно напряжены.
«Пройдут столетия, — думала Ольга, — а эти пески все так же будут жариться на солнце, и здешние люди будут видеть во сне воду и сады».
— Африка, — коротко определил Хозе, — Африка и Сибирь вместе, но лучше жить здесь, чем у Франко.
Доктор Горак, перелистывавший свою заветную книжечку, замечал:
— Во Франции уже четыреста тысяч испанцев. В концлагерях. Что вам сказать?
— Нет, это — что вам сказать! — тотчас набрасывался на него Войтал. — Почему бы вам не написать о том, что герои испанской борьбы заперты за колючую проволоку вашим социалистом Блюмом?
Хозе бросался в бой следом за Войталом:
— Вы могли бы, доктор Горак, написать слово защиты, хотя бы о своих чехах. Их у нас было тоже немало. Хотя бы вот Вацлав Гасличек, комиссар роты. О-о! Вот человек какой! Говорят, со всей семьей за колючей проволокой.
Ольга привыкла к этим спорам. Она как бы сама участвовала в событиях, о которых шла речь: сражалась в ущельях Гвадалахары. Митинговала на улицах Парижа. Писала листовки в пражском подполье. Но доктор Горак то и дело уходил от спора в воспоминания.
— Кстати, за Рамадье, — говорил он, прищуря глаза. — Я имел случай беседовать з ним. То ум гибкий з нежнейшими тонкостями, я вам скажу. То иезуит.
Но кто хотел слушать о Рамадье? Шум войны долетал отовсюду. Люди, надолго или навсегда потерявшие родину, метались по всему свету в поисках выхода и не находили его.
— Ну, а вы что скажете, товарищ Шпитцер? Что вы молчите?
Шпитцер поднимал глаза от книги и медленно отвечал деревянным голосом, будто у него замлел язык:
— В России можно жить при любой национальности. — Твердо решив научиться по-русски, он предпочитал ничего не понимать или понимать плохо, но обходиться без переводчика.
— Что вам сказать! — искренно удивлялся доктор Горак.
— За Вену было известно, что она город бантиков — Mascherstadt — и что венцы это не аустрияки, а другая нация, як то их кофе «меланж» со взбитыми сливками, то уж тут взбито всё, что можно и не можно: и сербы, и угры, и немцы, и трошки евреев, а итог — венцы. Но смотрите на этого молодого товарища Шпитцера! Железо, а? Шталь, а? Така тверда натура, что удивляюсь.
Хозе немедленно брал под защиту не умевшего полемизировать Шпитцера, а доктор Горак, верный себе, находил логику в спасительных воспоминаниях.
— У них в Вене когда-то славилось вареное суповое мясо.
— Суповое мясо? — детски восторженно переспрашивала Ольга, потому что покойный отец ее тоже любил вареное мясо из супа.
— Да. Жаркое венцы ели только по воскресеньям и не умели его приготовлять, но Kindfleisch умели.
— А гуляш? — с ненавистью глядя на доктора Горака, спрашивал Шпитцер.
— Ну, то венгерское блюдо, что вам сказать.
— А штрудели? А кофе?
— Нет, вы посмотрите на этого человека. Он породил Гитлера, а говорит, что породил штрудель. Не штрудель — ваше блюдо, Шпитцер, а Хитлер, Хитлер — ваш землиак, то ваш рудак.
Горак знал Вену во много раз лучше Шпитцера. Ольге долго не удавалось понять, как это могут два человека так разно и непохоже говорить об одном и том же городе.
Для доктора Горака Вена — это маленький город с грандиозной историей, которая, если ее хорошо знать, высказывается в каждом явлении уличной жизни. Вена — это Бетховен и Штраус, это бесчисленные музыкальные кафе, каких нет нигде в Европе, кроме Парижа, это венская оперетта, и замечательный народный парк Пратер, и Венский лес, и дворец Шенбрунн, где умер сын Наполеона, это вороха исторических и музыкальных анекдотов, кофе «меланж» со сливками, и шницели по-венски, и венские штрудели.
Для Шпитцера Вена — почти государство в государстве, в котором Венский лес, так хорошо знакомый доктору Гораку, — отдаленнейшая провинция, а Пратер — место утомительных и редких удовольствий, где Бетховен — что-то мало известное, а оперетта — почти недоступное. Из всех деликатесов Вены, издавна прославивших ее среди гурманов Европы, Шпитцер с чистой совестью мог бы назвать вареное суповое мясо, и ни одно из исторических воспоминаний, если оно касалось императоров и королей, не загружало его памяти. Вена была родным городом Шпитцера, но он всего-навсего жил во Флоридсдорфе, за старым руслом Дуная, и от собственно Вены его отделяли не километры, а как бы целая эпоха.
Во Флоридсдорфе главенствовали другие традиции: там были другие пивные, где любили просто музыку и народные песни, а если и танцевали вальсы, то не всегда даже знали, что их сочинил Штраус.
Для доктора Горака Вена — дряхлая старуха, которая, правда, еще ретиво красится, завивается и румянится, еще сучит тощими подагрическими ногами в ночных барах, танцуя фокстрот, и поет фальшивым голосом песни о любви. В перерывах между танцами она политиканствует, как политиканствовала лет сто семьдесят тому назад, интригует, что-то объединяет и что-то разъединяет, против чего-то протестует, бросается к кому-то в объятия или от чего-то страстно отмежевывается, как покойница Мария-Терезия, императрица Австро-Венгрии, нечто среднее между Екатериной Второй и монахом-иезуитом.
У старухи Вены, по доктору Гораку, есть еще даже любовники. Это либо дюжие американские скупщики, охотники до приключений, либо бабьеподобные патеры, блудливые, как болонки. В гостиных, где доводилось бывать доктору Гораку, мебель еще как бы сохраняла запахи Венского конгресса. Там можно было услышать о большевизме, католицизме, мистицизме, импрессионизме. В этих гостиных священники Ватикана толкали старуху Вену на антибольшевистские подвиги, а та, вздымая костлявую грудь, блаженно закатывала глаза и клялась в верности папе. Еще бы! Вена — вторая его столица, его любимая дщерь, да и стоит она, как доходная корчма, на бойком перекрестке. Отсюда близко до Будапешта, Бухареста и Белграда. Афины и Стамбул тоже не за горами. Это восточный вал католицизма в гуще славянских народов, поэтому поповских ряс здесь не меньше, чем в Риме.
Доктор Горак, католик по вероисповеданию, не считал себя сыном «Эклезии милитанс» — воинствующей церкви, и в качестве чеха всегда чувствовал себя в лоне римской церкви не господином, а батраком. Приняв католицизм, чехи как бы откупились от германизации. Католицизм чеха — его поражение.
Шпитцер, не бывавший за пределами Вены, ни с чем не мог сравнить ее. Вена была для него самым красивым городом его жизни. Когда раз или два в течение года приходилось ему бывать с друзьями в Венском лесу, он задыхался от счастья, что он венец, что это его земля.
С высоких холмов Венского леса город кажется красивым и мощным. Дунай огибает Вену широким кругом, а она, обернувшись к нему вполоборота, глядит в сторону невысоких гор Бадена. Двенадцать великолепных мостов прикрепляют город к Дунаю. Флоридсдорф ближе к Дунаю, чем Вена, и Шпитцер знал родную реку, точно был ею рожден. Когда-то по Кертнерштрассе, самой торговой улице нынешней Вены, проходила римская дорога на Каринтию, поэтому тот, кто живет в центре, никогда не забывает об этом. Но Шпитцер бродил по той же Кертнерштрассе, как по выставке роскоши и дороговизны, и она вызывала в нем только раздражение, злость и отчаяние.
Доктор Горак считал, что Вена богата, а Шпитцер был уверен, что, наоборот, бедна, что ее богатство — блеф, что она все, что могла, распродала после той, первой войны. Двадцать лет назад, когда ему пошел пятый год, мать водила его кормиться в шведскую столовую, а старшего брата Вольфганга пришлось послать в Голландию, куда охотно забирали голодных венских подростков ханжи из благотворительных обществ. Вольфганг вернулся в Вену только в 1932 году. Родным языком владел до смешного плохо, повертелся с месяц и вернулся в Голландию. Мальчик соседа, ровесник Вольфганга, был тогда отправлен в Америку, откуда вовсе не вернулся, две знакомые девочки были вывезены в Данию и вскоре оказались на улицах Берлина.