Лев Правдин - Берендеево царство
Центральная усадьба пока что состояла всего из одной улицы такой длины, что пяти минут было достаточно, чтобы не спеша пройти всю ее из конца в конец. Эта улица наполовину состояла из больших гессенских палаток, нескольких саманных побеленных домов и конторы, тоже саманной. Сразу за поселком возвышались стены центральных ремонтных мастерских. Крыши еще не было, но уже устанавливали станки. Неподалеку в степи заложены склады горючего и в стороне от них амбары. В поселке не было света, строительство клуба только намечалось на будущий год, столовая и пекарня достраивались, хлеб пекли в ближайших селах. Многого еще не было, а традиции уже появились и первая из них — ежевечерние сходки у конторы.
Сюда по вечерам приходили все — и у кого было дело, и кому нечего делать. Сидели, курили, делились новостями. Радио только входило в обиход, но в совхозе не было ни одного приемника.
Из больших растворенных настежь окон вольно лился ничем не скованный свет — ни абажурами, ни шторами. Все происходило у всех на виду. Можно было видеть, как над столом бухгалтера склонился экспедитор Грачевский и размахивает какими-то бумагами с таким рвением, словно бухгалтер задыхается от удушья, и если перестанешь его обмахивать, будет очень худо.
В пустой комнате сидел главный агроном и читал что-то, напечатанное на папиросной бумаге, какое-то агрономическое наставление, наверное, очень скучное, потому что он то и дело широко зевал и отчаянно теребил свою богатую шевелюру.
Из окон директорского кабинета вырывался самый яркий свет и расстилался по траве. В этом свете все время передвигались и раскачивались тени, такие огромные, что они не умещались в кабинете и вместе со светом вырывались из окон и бродили по освещенной степи.
На подоконнике соседней комнаты сидела секретарша Тося Мамаева и возмущенно спрашивала у поселкового коменданта, присевшего под окном на завалинке:
— Какой же у них может быть роман — живут в палатке?
— Что вы этим хотите сказать? — насторожился комендант.
Был он не молод, очень любил рассказывать, как ему удаляли камни из печени, и всех подозревал в том, что под него подкапываются.
— Ну и что из того, что в палатке? Жилплощадь не я распределяю. И, кроме того, слыхали, наверное, с милым рай и в шалаше.
— В шалаше может быть, а в палатке… не знаю…
— Когда у тебя заведется свой роман, узнаешь.
Тося засмеялась. Из темноты вывернулся какой-то парень, кажется, из ремонтных мастерских, подпрыгнул с лету, по-голубиному опустился рядом с ней на подоконник и, оттеснив коменданта, заворковал что-то о танцах и женском непостоянстве.
У коновязи дремали лошади, иногда они от скуки задирались, звонко ржали и мягко стучали копытами. Никто их не унимал.
Из конторы вышел Сарбайцев и направился к своей лошади. Мы поздоровались.
— Ребята на вас в обиде, — сказал он.
— Да. — Я озабоченно сдвинул кепку на затылок. — Замотался. На днях приеду обязательно.
Там, на шестой, самой отдаленной и крупной экономии работали все мои друзья: Гриша Яблочкин, Гаврик, Ольга. «Мы тут одичаем, как суслики, не теряй дружбы», — говорил мне Гриша в тот день, когда была проведена первая борозда.
— Как они там живут? — спросил я.
— Живут, — сдержанно ответил Сарбайцев, резко взмахивая рукой.
Его нагайка коротко и зло свистнула в темноте, договорив все то, о чем ее хозяину осточертело рассказывать. Вот только сейчас в директорском кабинете калили его, как грешника в аду, но к этому он уже привык, как привык сражаться со всевозможными помехами и трудностями. Заведующий экономией за все в ответе, чтобы ни случилось. Так уж устроен мир, в котором он жил и без которого не мог жить, как бы ни было трудно, какие бы незаслуженные кары ни сваливались на его закаленную голову.
Он так привык к ответственности за все, что происходило на пяти тысячах гектаров, составляющих шестую экономию, что не брался отрицать своей вины даже за нудные осенние дожди, от которых совершенно раскисли все эти тысячи гектаров и без того тяжелой для работы целинной земли. Виноват, не уследил, хоть и не вполне, но виноват. Не станешь же ссылаться на господа бога, и не только потому, что его нет, а, главное, потому, что бог — это объективная причина, а этого Ладыгин очень не любит. За объективные причины он, попросту говоря, убивает, и правильно: от них только делу вред.
И если сейчас Сарбайцев не сдерживал раздражение, то совсем не оттого, что ему досталось от директора. Я догадался, что должна быть другая причина этого.
— Живут ребята, — повторил он, — чего им. Терпят. А мне бы только того асмодея за хвост поймать…
— Грачевского? — догадался я.
— Его самого.
— Сейчас в конторе его видел. У бухгалтера.
— Уже нет. Скользкий черт, дух с него вон, кишки на телефон. Из-за него я потерял лучшего тракториста. Гришку Яблочкина в транспорт пришлось отдать.
Я это знал и сказал, что Грачевский не очень-то виноват. Ему и в самом деле не хватает трактористов для бесперебойного подвоза горючего. На всех экономиях трактористов не хватает.
— Да не только горючего, — продолжал Сарбайцев. — Сапоги возьмем: двадцать пар привез, а где остальные? Телогрейки, спрашиваю, где? Ночью-то в степи, на ветру, знаете, как дает! Его бы на трактор посадить да покатать хоть бы полсмены. Забегал бы, черт гладкий!..
Он так распалился, как будто ему наконец-то удалось ухватить за хвост неуловимого экспедитора. А почему неуловимого?
— Он, что же, у вас не бывает? — спросил я. — У него же там баба.
— Баба! — с непонятной злостью воскликнул Сарбайцев и тяжело замолчал. Потом снова свистнул нагайкой и приглушенно заворчал: — За эту бабу разговор особый и длинный. Так что… — Недоговорив, он направился к коновязи. Я последовал за ним, ошеломленный темными догадками.
— Ну, смотрите, — сказал Сарбайцев, отвязывая своего коня, — ребята будут ждать.
Затих, потонул в черной степи топот его коня. За крайней палаткой чуть слышно звенела гармонь. Там танцевали при свете, вырывающемся из откинутых дверей палатки.
Гармонь, гармонь — родимая сторонка,
Поэзия российских деревень!
Луны еще не было, только частые звезды рассыпались в темном небе. У палатки танцуют. Яркий свет стелется по траве, и в этом свете бродят, качаются и далеко убегают головами тени великанов. Если я пойду к свету, то и моя тень так же вытянется на полстепи и я сам себе покажусь великаном.
А великану много ль надо? Уж какая это музыка — вальс на трехрядке! Но мы не избалованы. Мы живем под временными, непрочными крышами, работаем под прочным небом, набитом звездами, у нашего совхоза еще нет истории, все у него впереди, он весь в будущем, и мы точно знаем, куда держим путь. Так, наверное, оно и было. По крайней мере, мы не сомневались в правильности и необходимости своих деяний. Для нас самих и для истории, думать о которой у нас не было времени.
Под непрочной, временной крышей лежала земля, пахнущая хлебом и полынью, такая прочная наша земля.
13Сельисполнитель спал, уронив голову на руки, сжимавшие батожок. Изогнутый конец его торчал высоко над сгорбленной спиной, старик казался пригвожденным к земле. Жук на булавке.
Конечно, машина не работала, Сашка читал вертельщикам стихи. Ну, подожди, сейчас я тебя!.. Только на секунду задержался я у порога, нагнетая злобу и мысленно засучивая рукава, только на одну секунду, да так и застыл: будто и меня пригвоздили к земле.
Сашка читал великолепно, конечно, не свои стихи о бездомных собаках.
— Я люблю бездомных собак за то, что они свободны и не привязаны. Они голодные и веселые — им нечего сторожить и не на кого лаять. В глухую ночь они воют на луну от тоски и одиночества. Но если одну такую покормить и приласкать, то она сразу вспомнит, что она собака, и побежит за вами. А кто догадается приласкать меня?
— Ловко! — одобрительно отмечал бородатый Яков каждый раз, когда у Сашки была пауза между строфами. — Ох, бес, до чего наловчился!
А вор ничего не говорил, он слушал, открыв рот, выставив свои хищные зубы. По щеке его бежала желтоватая слеза. Как и все воры, он был псих и поэтому склонен к чувствительности.
Читал Сашка расслабленным, как мы тогда говорили, ложно-середняцким голосом, монотонным и пришептывающим, похожим на шелест дождя по соломенной крыше, и, только дойдя до конца строки, он, как бы обессилев, начинал слегка подвывать. Такая манера чтения считалась модной, она завораживала своей монотонностью, окутывала стихи туманом, не давая вникнуть в смысл, и внушала мысль о какой-то неосознанной значительности.
Я вошел. Сашка не спеша закрыл тетрадь. У Якова сразу пропала улыбка. Как будто она скользнула по бороде и скрылась за распахнутым воротом его рубахи, где на темном теле голубовато и тускло поблескивал оловянный крестик. И глаза его вдруг потухли и стали оловянными.