Олег Шестинский - Блокадные новеллы
— Как желаете.
А ее милое оживленное лицо словно говорило мне: «Я знаю, что я тебе понравилась, мне это приятно, мне больше чем приятно, потому что ты мне тоже нравишься…»
Вдруг я обнаружил, что пожилой обрюзгший мужчина за дальним столиком как-то особенно поглядывает на Ружу и даже делает ей знак рукой. И тут Ружа встала, извинилась перед нами и устремилась к мужчине. Я стал мрачнее тучи, а товарищ напряженно вытянул шею. Официант замер возле столика, всем видом подчеркивая, что он с нами.
Ружа вернулась и рассмеялась:
— До чего же вы все надутые! Это староста моей чешской группы, они меня на вечер освободили, да в объяснениях с официантом запутались.
— Чехи — хороший народ, обстоятельный, — отлегло у меня от сердца, — староста, видать, толковый, — и его лицо уже не казалось мне обрюзгшим.
Мы танцевали с Ружей под навесом, потому что шел дождь. Ручейки, стекая с навеса, образовывали серебряную бахрому, ограждавшую нас. Пожилой чех, танцевавший рядом, подмигнул мне:
— Танцуем, пока ноги танцуют. Пока красивые девушки идут с нами танцевать.
— А я и танцую, пока красивые девушки идут с нами танцевать, — в тон подхватил я.
— О, как он хорошо изъясняется по-русски, — обратился чех к Руже. — Ваш коллега?
— В некотором роде, — посмотрела она мне в глаза. — У вас есть отец и мать? — спросила.
— Да.
— И у меня оба живы и здоровы. Когда мне бывает очень хорошо на душе, я мысленно всегда их зову в свой круг. Вот и сейчас я зову их. Не возражаете?
— Нет, разумеется, — удивился я Ружиной непосредственности.
И я впервые подумал о том, что только мещанские условности требуют, чтобы чувства проверялись месяцами, а то и годами.
Нет, чувства вспыхивают, как молнии, как гроза, и так же как после молнии и грозы наступает великое торжество и благоденствие в природе, так же прозрачно и необьятно-высоко становится в мире души человеческой. Подобное состояние испытывал и я в эти мгновения — все: движение ее руки, взлет бровей, искрящиеся глаза — было единственным и ниспосланным судьбой.
Поздно вечером, когда прекратился дождь, я пошел провожать Ружу. Мокрый песок туго вдавливался при каждом шаге, в глубине аллеи клубилась туманная дымка. Сердце стучало гулко и тяжело. На изгибе аллеи, не доходя до черты, откуда пространство освещалось вечерними фонарями, я приостановился, взял Ружу за кисть руки и молча повернул к себе. Она не сопротивлялась, но и не облегчала мои усилия. Ее карие глаза темно блестели… Медленно сходились наши губы, и миг их соприкосновения был подобен электрическому разряду в живой природе.
Сны мои в ту ночь были причудливыми и мятущимися. Проснувшись раньше товарища, я вышел на низенький, чуть поднимавшийся над землей балкон и увидел на нем бутылку белого вина и корзинку с клубникой. Нет, сон мой явно продолжался. Я уже натягивал плащ, когда товарищ раскрыл глаза.
— Ну, я так и предполагал, — весь план побоку! А в кооперативе ждут нас, сам товарищ Жеков звонил, чтобы обеспечили уровень приема.
— Ничего, — бодро воскликнул я, — больше фруктов останется для розничной торговли!
Накануне Ружа обещала, что попытается освободиться на весь день, и мы уедем с ней куда глаза глядят.
Я чуть ли не бежал к автобусной станции, томительно переживал, а вдруг ее не пустят. Но вдали я различил ее. Ружа махнула мне сумочкой, и я по ее радостному жесту уверовал, что удалось договориться.
— И куда? — спросила Ружа. — Может, в Бургас?
Я готов был согласиться с любым ее предложением.
— Сейчас девять часов. Будем считать каждый час за месяц, и у нас образуется огромный день.
— Принимаю.
— Значит, уезжаем в январе.
Покачивался автобус, полный людей. За окнами тянулись сады, деревенские дома под черепичными крышами. Прижавшись друг к другу, мы были полны лишь самими собой, блаженно-прекрасным томлением…
— Что будем делать в Бургасе? — спросил я, когда въехали в предместье.
— Как что, милый? Дышать.
Она сказала это с таким непререкаемым убеждением, что я почувствовал свою неловкость.
Мы шли по широкой улице, застроенной старинными домами. Морской ветер, пропитанный йодом и водорослями, вырывался из-за поворотов улицы и дул в лица. Мы шли по краю тротуара, взявшись за руки, почти молча, и жизнь города с шумом транспорта, перекличкой школьников, рекламной игрой витрин, со скворчанием жарившейся на жаровнях рыбы плыла мимо нас. Я взглянул на свои запылившиеся ботинки.
— Надо почистить, — приостановился я.
— Зачем? — непонимающе вскинула головку Ружа.
А действительно — «зачем?»— если в бескрайнем мире есть только она и я и никому ничего не известно, что произойдет завтра. Ведь выпал день, когда два человека, прожившие порознь всю жизнь, распахивают друг для друга таинственные глубины своих душ — только это может иметь смысл и духовную ценность сегодня…
Обедали под темными сводами Морского клуба, усевшись за колонной, чтобы никто не нарушал нашего уединения. Беседовали то на русском, то на болгарском. Внезапно перед нашим столиком возник грузный человек со следами былой артистичности. Длинные седые волосы падали на воротник куртки, в руках он держал бокал с вином.
— Извините, молодые люди. Я артист, вернее, бывший артист, когда-то имел успех, — театрально усмехнулся он, — а теперь на пенсии. Я слышал чудную чистую русскую речь. Уважьте старика: прочтите стихотворение Есенина. Никогда я не слышал его музы в исполнении его соотечественника, — а так хотелось бы!
— Прочти, — шепнула мне Ружа.
— «Вечер черные брови насопил», — стал читать я, но, когда дошел до строк:
Пусть я буду любить другую,
но и с той, с незнакомой, с другой,
расскажу про тебя, дорогую,
что когда-то я звал дорогой, —
голос мой прервался, я испугался, что Ружа примет эти строки на свой счет, истолкует по-своему. Но пересилил себя, чтобы не портить впечатление, и дочитал стихи до конца.
Старик пребывал в молчании, не присаживаясь к нам, покачивал тонким бокалом, потом как-то доверительно и по-детски улыбнулся:
— Спасибо вам! И — простите старика за назойливость, любите друг друга! — он скрылся за колонной, прогнувшись сутулой спиной.
— Какой странный, — сказала Ружа.
— Странный, — подтвердил я. И нам обоим стало не по себе оттого, что кто-то третий подсмотрел то, чего и мы сами еще не видели ясно.
— А почему ты прочел эти стихи? — все-таки спросила Ружа.
— Они порывистые и пронзительно честные. Я люблю их.
— Какие, право, у нас — болгар и русских, — продолжила Ружа, — разные характеры. У нас — сдержанное мышление. Молодые поженятся — сразу, как муравьи, начинают о собственном доме беспокоиться, строят, украшают… Уже о потомках думают. А вы, русские, как струна звените, тысяча мыслей в вас кипит…
— Это ты из литературы черпаешь.
— Да, из литературы. Но разве ты не такой? Как струна…
— Пожалуй, ты права, — нынче я как струна.
И снова то по тротуару, то по мостовой мы брели но городу, не обращая внимания ни на окрики извозчиков, ни на гудки автомашин, ни на завывание ослов на окраине… Мы вышли к морю. Оно лежало бесконечное — с кружевной каемкой прибоя, с прибрежной зеленоватой полосой, с синим широким разливом за ним, а еще дальше — оно бурлило воистину черными высокими волнами.
— Между нами море, — многозначительно сказала Ружа.
— Между нами ничего нет. Есть ты и есть я.
— Подойдем как можно ближе к твоей Родине.
— Куда же?
— А на самый край мола. Ведь за волнами — она.
— За волнами — она.
Мы вступили на мол, дошли до самой его оконечности и сели на теплые желтые плиты, облепленные ракушками и заросшие мхом. Вода, увлажняя мох, тянулась к нашим ногам и, не дотянувшись, скатывалась, обнажая длинные белесые водоросли. Там, за волнами, был мой путь, который я давно торил, мои первые успехи и мои первые поражения. Там был воздух, в котором я мог дышать так же естественно, как птица в сосновом лесу. Там, только там, меня могло ожидать осуществление моих надежд и моих дерзаний. И острая, животрепещущая мысль пронзила меня: «А мог бы я взять ее, Ружу, и перевезти через море в мой отчий край — в мои весенние распутицы, сумеречные осенние вечера, долгие зимние ночи, в нежные и зыбкие вёсны, в круг моих североволжских знакомых, добрых и широких, терпеливых и размашистых?» И даже не про себя, а внутренним голосом честно сказал себе: «Не знаю», ибо никто не знает протяженность дороги любви и ведом лишь иногда проницательным путь привязанности.
— Между нами море, — уже с печалью повторила Ружа, словно ей что-то передалось от меня.
Вечером в приморском ресторанчике мы запивали белым вином жаренную на углях сладкую рыбу — лефер. Подгулявшие немецкие моряки тупо переступали на деревянном плацу танцевальной площадки, прихлебывая из кружек, которые не выпускали из рук.