Юрий Яновский - Кровь людская – не водица (сборник)
— Беда научит, — вздохнул Сафрон и положил монетки рядком на стол.
— А может, Сафрон Андриевич, пропьем их на радостях? — покосился на золото Гуркало.
— Некогда, некогда, Ярема Иванович! Пейте сами на здоровье. Еще раз большое спасибо. — И Сафрон заторопился в дорогу.
Вскоре его бричку трясло на разбитой за войну винницкой мостовой, а его самого неотступно лихорадила мысль: что делать с лошадьми? А вдруг в село наедет следствие, начнут до всего докапываться? Все может статься! Как ни тяжело было прощаться с хорошими лошадьми — Сафрон решил продать их.
На другой день, не очень торгуясь, он продал на ярмарке бричку и лошадей тому самому мужику, у которого пил на хуторе, а сам пошел на Каличу, надеясь встретить приехавших на базар односельчан и с ними доехать до дому. И как он потом благодарил бога, что избавился от вороных и брички! Только он добрался до хутора, как туда же пришел Мирошниченко с неизвестным человеком. Сафрон, вздыхая, рассказывал им, что его обобрали бандиты, вырвался от них в чем был. Он даже показал оторванную ленточку под воротником: и сюда бандюги добрались, отняли последние деньги. Он видел, что ему не верят, но вздыхал, жаловался и просил помочь отбить лошадей.
— Может, и отобьем, — сказал Мирошниченко таким тоном, что у Сафрона бешено заколотилось сердце.
Не было сомнений — его заподозрили. Вечером эти догадки подтвердил и Кузьма Василенко. Он рассказал, что Мирошниченко с заместителем председателя уисполкома долго ходили по берегу Буга, приглядываясь к следам.
— Ну и пусть себе приглядываются на здоровье! — Сафрон выдавил па сухом лице улыбку, чувствуя, как тревога все глубже заползает в сердце, слава богу, сейчас к нему придраться не за что, надо, чтобы и дальше так было.
Дня через два Сафрон снова отправился к Гуркале. Переплатив, он откупил у изумленного хуторянина лошадей и бричку. Ночью он подъехал к глубокому яру, выпряг лошадей и столкнул бричку в темень оврага. Когда из глубины донесся последний хруст ломающегося дерева, Сафрон вскочил верхом на пристяжную и повел лошадей к реке. Спрыгнув прямо в воду, он посвистал им, чтобы лучше пили, повернул на глубокое место и сунул в ухо кореннику наган. Прозвучал выстрел. Коренник, тяжело сгибая колени, сразу же упал в воду, а пристяжная высоко мотнула головой, осыпая на Сафрона трепет длинной гривы.
— Стой, глупенькая! — Сафрон пригнул голову лошади за повод. Снова раздался сухой выстрел, и его лошади, покачиваясь двумя черными островками, скрылись из глаз.
Сафрон с жалостью посмотрел им вслед и, не выходя из воды, трижды перекрестился, а потом той же щепотью отер слезы.
XXXI
На осенних росах ядренеет скошенная гречиха.
Клочок тумана у самого края Веремиевского поля колышется, розовеет, пронизанный лучами солнца, и пропадает из глаз, быть может опускаясь на алый сафьян гречихи и отдавая ей всю нежность своих влажных красок. Впереди ярко синеет зубчатая стена дубравы, на вершинах деревьев вспыхивают, скрещиваясь, расщепленные нити солнечных лучей.
Денис Бараболя катится по стежке и, щурясь, принюхивается и к полю, и к четким, по-осеннему, далям, и к самому солнцу. Торжественная сентябрьская тишь смягчает его подозрительность, и даже запекшаяся в груди злоба обволакивается сладостным и томительным маревом сдержанной страсти. Вот уже несколько дней и ночей она сосет его, переполняет кровью сердце. Неужели эта девчонка с большими вразлет бровями сумела не только вылечить его, но и всколыхнуть притупленные беспорядочными связями чувства?
Была пора — и он ждал своей неземной любви, пел о ней, присматривался к девушкам и желал праздника души. Но еще гимназистом попал в объятия опытной и дорогой проститутки, и она сумела отравить святость порывов.
И вот внезапно его развращенной души коснулось другое чувство. Что это было — жалость к несчастной сироте или в самом деле нечто, называемое в книгах любовью? Но какая может быть жалость? «Ты идешь к женщине? Не забудь взять плеть», — говорил Заратустра.
Сейчас это поучение вызывает улыбку: до чего же оно не подходит ни к пейзажу, ни к настроению!
Сквозь прореженный край леса перламутром сияет кайма неба, а по небу плывут тяжелые белые корабли облаков, и кажется, там совсем иной мир, чем тот, что окружает Бараболю. На миг он забывает о своем шпионском ремесле, забывает Ницше и черные тени Девоншира и следом за осенними небесными кораблями плывет в свое тихое и сытое детство. Но за деревьями, у самых облаков, появляется человек, и лицо Бараболи приобретает привычное придурковатое выражение, а разум ожесточается. Незнакомец сворачивает в дальние поля, а Бараболя, проводив его сузившимися глазами, вкатывается в рощицу и сразу же натыкается на семью точеных белых грибов. В своих бархатных тапочках они похожи на миниатюрный слепок побуревших осенних деревьев.
Денис Иванович еще раз озирается, а потом выворачивает с корнем прохладные грибы, едва умещая их семью в обеих руках. Над головой неторопливо постукивает дятел, и чуткая тишина роняет его удары на землю, как невидимую ношу.
Недалеко от прогалины, где дремали под шапками колоды с пчелами, он приметил тоненькую фигурку Марьяны. Девушка стояла спиной к нему. Вот она нагнулась над какой-то лесной травкой, и Денису Ивановичу стали хорошо видны ее ноги; при виде этих ножек, стройно подымавшихся над берестяными лапотками и зашнурованных крест-накрест, с трогательными узелками у колен, его сразу бросило в жар. Девушка выпрямилась, держа корешок в руке, сдула с него землю, оборвала листочки и положила растение за пазуху.
Денис невольно улыбнулся, подождал, пока Марьяна отойдет подальше, и тогда крикнул, как кричат в лесу:
— Аа-у, Марьяна?
У девушки испуганно опустились плечи, она оглянулась, увидела его, смущенно повела глазами, отвернулась и незаметным движением выхватила из-за пазухи только что положенный туда корешок.
«Дикарка стыдливая…» — Бараболя делает вид, что ничего не заметил, подходит к Марьяне и передает ей грибы.
— Вот тебе, хозяюшка, моя находка. — Он чувствует, что слово «хозяюшка» болезненно укололо батрачку. «Эге, и ей хотелось бы стать хозяйкой. Что ни говори, а служить одни собаки любят».
Они молча подходят к покрытому камышом куреню, над которым распростерла черный венок ветвей лесная груша.
— О, как тут славно!
Он залезает в курень, где пахнет всякими зельями, ложится на едва прикрытую лохмотьями солому, а Марьяна присаживается на корточки и улыбается, дивясь, что гость не брезгует ее бедностью.
— Марьяна, ты, может, поджаришь грибы? — Бараболя кивает на костер, где еще курятся волоконца дыма.
— Не на чем, — горько отвечает девушка, не подымая на него глаз, с детства налитых до краев страхом.
— Не дает хозяин жирку?
— Дает… на рождество да на пасху.
— Бедненькая моя! — сочувственно говорит он, а она краснеет до слез. — Так мы их спечем. Любишь печеные грибы?
— Люблю.
— А меня? — спрашивает он шутя и смотрит на Марьяну.
У девушки встрепенулись брови, она сжалась в комочек и молчит.
— Так кого же ты больше любить: меня или грибы?
— Грех вам смеяться над бедной батрачкой! — Она с болью посмотрела на него и пошла к ульям.
Он выскочил из куреня, догнал девушку, стал перед нею.
— Марьяночка, ты сердишься на меня? Не сердись, любушка!
Она вскинула на него помутневшие от боли глаза и едва слышно попросила:
— Не называйте меня так, а то расплачусь.
— Почему?
— Меня только мама… давно… звала Марьяночкой.
И она в самом деле заплакала, закрыв глаза узкими бронзовыми ладонями. Ее тоненькие пальцы возле ногтей меняли окраску — бронза была там покрыта красными пятнышками и свежими заусеницами.
Бараболя принялся успокаивать девушку, гладил ее руки, плечи, как бы ненароком коснулся груди, и она даже сквозь сорочку обожгла его пальцы упругим огнем. И откуда только он взялся в этом хрупком теле, выросшем на воде да на беде? Он бережно завел Марьянку в курень, усадил и даже согнал муху с ее ножки. И, кажется, это движение тронуло ее больше, чем все слова.
— Какой же вы славный, Денис Иванович! — Она посмотрела на него русалочьими глазами.
И убийца, не выдержав чистого взгляда, опустил голову.
А Марьяна одним легким движением вскочила, выскользнула из куреня и подложила в костер дровишек.
— Я сварю кулеш. Будете есть? — доверчиво спросила она гостя и улыбнулась.
— С тобой, Марьяночка, все буду есть.
— Не зовите меня так, — снова попросила она, сняла с сука небольшой горшок и побежала по воду.
Когда на костре зашипел, пузырясь, кулеш, она бросила в деревянную ступку горсть кользы, растолкла ее и засыпала в горшок.