Сергей Сартаков - Пробитое пулями знамя
7
В воздухе тихо кружились и плавали широкие, мохнатые снежинки, словно выискивая место, где удобнее опуститься на землю, чтобы не изломать свои нежные, хрупкие звездочки. Они осторожно пристраивались одна к другой, готовые вспорхнуть и снова улететь от первого дуновения ветра. Но стояла оцепенелая тишина. И небо было особенно мглистое. Даже бледным пятном нигде не просвечивало солнце. И оттого, казалось, придвинулись еще ближе к городу безлесные, островерхие гольцы, а сам город сжался, стал меньше.
Не вились дымы над трубами мастерских, с погасшими топками застыли паровозы на запасных путях, а некоторые — и прямо на стрелках. Их залепило снегом, рельсы тоже засыпало, и было похоже, что паровозы сбились с пути, забрели в сторону, в открытое поле, и замерли, врезавшись в землю. У входа в депо на рыхлом белом снегу не отпечатывалось никаких следов. Наступила глубокая осень в природе, и словно такая же осень холодом своим сковала все на железной дороге.
Всеобщая стачка длилась уже вторую неделю. И это было началом большой, но пока еще скрытой схватки с самодержавием: обе стороны выверяли свои силы.
«Нам бы один, Так сказать, батальон солдат, — бубнил Киреев на совещаниях у Баранова. — На всякий случай».
«Пусть попробуют пойти на расправу с нами, — говорили на митингах рабочие. — Встанем с оружием в руках, будем обороняться до последней капли крови».
И в этих мыслях, в этих разговорах (оборона — и только) уже заключалась самая тяжелая ошибка зреющего восстания.
Стачка в Шиверске началась вскоре после похорон Кузьмы Прокопьевича. Его гибель и убийство Еремея Фесенкова, которого знали почти все рабочие, здесь придали стачке особый накал.
На похороны Кузьмы Прокопьевича собралось полгорода. Полиция боялась показываться на улицах. На версту растянулось шествие. Несли пихтовые венки — знак бессмертия — с надписями «Жертве произвола», «Жертве самодержавия», «Да здравствует революция!». Скорбно звучали слова похоронного марша:
Вы жертвою пали в борьбе роковой — Любви беззаветной к пароду.
Пели те, кто шел за гробом, пели стоявшие на тротуарах.
Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу…
Филипп Петрович устало переставлял ноги, но никому не отдавал свой конец полотенца, нес гроб до самого кладбища. Он первый бросил горсть земли, а когда заработали лопаты, словно окаменел. Так много сразу горя обрушилось на него: не стало лучшего друга, Кузьмы, а дома с распухшим плечом лежит Вера.
И после похорон много дней Филипп Петрович ходил как в тумане. Сверлил, пилил, шлифовал какой-то металл, а какой, что именно — не сказал бы. Портил детали, сдавал с изъянами, и мастер грозился оштрафовать его на добрую половину заработка.
Но когда была объявлена стачка, Филипп Петрович немного посветлел. Он зачищал заусеницы на фланцах инжектора. Тут он аккуратно положил инжектор на железную болванку, взял молот и в два удара разбил, исковеркал прибор.
Ну и для чего же это, Филипп Петрович? — спросил Савва, вертя в руках изувеченный металл.
Для души, — коротко ответил — Филипп Петрович и снял с себя фартук. — Пошли, Савва.
Дома он, даже без подсказки жены, сразу взялся чинить валенки.
— Кто его знает, какая будет зима, — как-то загадочно объявил он, вытаскивая из-за печки кошелку с шильями и дратвой.
Он никуда не выходил из дому и просил, чтобы Савва во всех подробностях рассказывал ему новости. А новостей было много.
Стало известно, что стачка на этот раз действительно получилась всеобщая. Во многих городах по настоянию забастовщиков закрыты даже почта, телеграф, магазины, рестораны, типографии, учебные заведения.
Шиверский стачечный комитет объявил, что отдельных требований не выдвигает никаких. Есть единые требования для всей России: политические свободы, восьмичасовой рабочий день и демократическая республика.
По городу шныряют жандармы и полиция, но никого не трогают. Даже не тронули гимназистов, которые устроили свою демонстрацию с красным знаменем и революционными песнями. А мальчишки и рады стараться — весь день по городу с красными флагами ходили.
Казачья полусотня Ошарова погрузилась в вагоны, и отправили ее куда-то на запад. Говорят, в Красноярск, на усиление гарнизона. Там вовсе здорово 'получается. Рабочие выбрали комиссию, которая решает все ^текущие дела и дает указания любому начальству в городе. Только губернатор не хочет ее признавать.
Через Шиверск один за другим двинулись составы с солдатами, уволенными из армии. Стачечный комитет определил: воинские эшелоны не задерживать, и теперь в депо все время дежурят поездные бригады. Если есть паровозы, как подойдет воинский — его отправляют дальше.
В церквах попы служат молебны о прекращении «смуты». А после молебнов собираются черносотенцы, отец Никодим кропит их святой водой, и Лука Федоров коноводит ими на улицах. Первым помощником у него Григорий, зять бабки Аксенчихи. Ходят черносотенцы с иконами, с хоругвями, а кричат: «Насмерть бить смутьянов!» II почти у каждого либо нож, либо дубина.
Филипп Петрович слушал Савву, вставляя многозначительное: «Да. Да. Вон дело какое…» Но вслух мысли свои дальше не развивал. Все-таки мирный, вялый характер Филиппа Петровича тянул его к домашнему покою, хотя вокруг все начинало вихриться, кипеть и порой появлялось желание по-молодому вскипеть и самому.
В один из дней стачки Савва пришел и молча торжественно развернул лист бумаги. Филипп Петрович глянул вниз, на подпись, и завертел головой:
Погодь, что-то я плохо понимаю. Ты чего это мне подсунул?
А ты читай, Филипп Петрович, — сказал Савва. — Царский манифест. «Божьей милостию, мы, Николай Вторый…» — и так далее…
Филипп Петрович протер очки, воззрился на Савву, не подшучивает ли тот над ним. Стал читать:
«…объявляем всем Нашим верным подданным: смуты и волпения в столицах и во многих местностях империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше…»
Булыгинская-то дума лопнула, Филипп Петрович! — заорал Савва. — Ты читай вот: «…привлечь к участию в думе… все классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав…» Видал? Или вот тебе, пожалуйста: «…действительная неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний и союзов». Как, Филипп Петрович? И подпись внизу — «Николай».
Савва, — дрогнувшим голосом сказал Филипп Петрович, — бумага эта — правда? Или кто подшутил?
Какие шутки, Филипп Петрович! Бумага самая настоящая. Гляди: в такую даже Могамбетов селедку не заворачивает.
Агаша! Агаша! — Филипп Петрович вскочил, с колен у него посыпались сапожные инструменты. — Веруська! Да вы слышите, какую радость Савва принес?
Из кухни прибежала Агафья Степановна. Встала с постели Вера. Придерживая забинтованную руку, она прислонилась к косяку. — Да вы только послушайте! — выкрикивал Филипп Петрович и, попеременно тыча перстом то в бумагу, то в воздух, прочитал весь манифест. — Господи! Сбылось. Как я томился! Душа разрывалась на части, как вспомнишь, подумаешь о пролитой крови. Неужто было заведомо, по его воле? Теперь конец всему этому, свобода полная, не будут жандармы, полиция мучить людей. Конец крови!
А может, начало? — сказал Савва. — Пока-то, Филипп Петрович, только бумажка одна.
Ну что ты, Саввушка, — с упреком заметила Агафья Степановна и даже всплеснула руками. — Ведь пишет не кто попало — государь!
А крестного убили, — тихо от двери проговорила
Вера.
Агафья Степановна потупилась, прошептала короткую молитву и уже не так уверенно сказала:
Да ведь, поди, не сам се царь это приказывал? Чего ему народ свой губить?
,— Ни! Не может быть, чтобы такая его подлость была.
А девятое января, Филипп Петрович?
И тоже министры его именем сделали. — Филипп Петрович снова впился глазами в манифест. — Они — да и только! Потерял было веру я, вовсе потерял, как Кузьму порешили. А теперь вера снова воспрянула.
Показали кулак ему — вот и манифест появился.
Да ладно, Савва, согласен я, что, может, и не от доброго характера свой манифест царь написал. А написал. Куда же подпись его денешь? Она весит знаешь сколько? И чего нам теперь еще злобиться на него? Дал, какую желалось, волю народу. Спасибо.
Савва не стал продолжать спор с Филиппом Петровичем. Ему и самому показалось тогда, что манифест — очень большая победа рабочих. Как ни верти, добром или силой, а много всяких свобод пообещал царь народу. Верно и то, что царский манифест не чета какому-нибудь приказу, подписанному Маннбергом.
Но приехал из Красноярска комитетский агент и разбил в пух и в прах все сомнения. Манифест — ловушка, и цель его — успокоить, разобщить рабочих, привлечь на свою сторону доверчивых людей. А подлинной свободы народу царь не даст никогда, не может дать ее, потому что свобода — это смерть для самой монархии. И это звучало куда проще и убедительнее, чем витиеватые, утешительные фразы манифеста.