Иван Вазов - Повести и рассказы
— Да, — прибавил врач, — он зовет еще какую-то Марицу. Кто это? Наверно, какая-то болгарка?
— Да, это его сестра, — тихо ответил я.
В это время больной зашевелился и стал бредить. Врач сделал мне знак, чтобы я послушал. Каранов, открыв глубоко ввалившиеся глаза и глядя неподвижным взглядом в пространство, бормотал сухими, бескровными губами что-то несвязное; на бледном, худом, изможденном лице его с заострившимися чертами лежала маска страдания и смерти. Вдруг он приподнял голову от подушки, жадно вдыхая воздух, и, устремив горящие страшным огнем глаза на окно, увешанное кругом фотографиями, громко закричал:
— Gronde Maritza teinte de sang! Да, так, так! Ура! Gronde Maritza teinte de sang, de sang, de sang, de sang! Gronde Maritza, Maritza…
Окно выходило на север.
— Бедный, бедный юноша! — с состраданием прошептал Джемал-бей, бросив взгляд на портреты, висевшие у окна, среди которых были и женские. Из всего произнесенного Карановым он уловил только слово «Марица».
IXВсе свободное от службы время я проводил теперь у постели своего несчастного друга. Мучительный бред его, прерываемый лишь мгновенными смутными проблесками сознания, продолжался еще три дня, перейдя в агонию… Я закрыл ему глаза. Бедный Каранов! Он так ни разу и не узнал меня; мне не пришлось ни поговорить с ним, ни услышать, как он называет меня по имени… Он забыл все окружающее; в его хаотически разметавшемся воображении все смешалось, спуталось, и в потоке невнятного, бессвязного бормотания и безумных выкриков, вырывавшихся из его пылающей жаром груди, я мог разобрать одну только отчетливую, законченную и глубоко потрясающую фразу;
— Gronde Maritza teinte de sang!
Увы, он так и умер, не услыхав болгарского гимна!
София, 1890
Перевод Д. Горбова
СЦЕНА
Я в третий раз переезжал на новую квартиру, так как бездомовные жители болгарской столицы то и дело переезжают из дома в дом, являясь как бы вечными кочевниками, вроде цыган или болгарских провинциальных чиновников. Каждый хорошо представляет себе весь комизм переезда. В воображении тотчас встают тысячи больших и малых предметов обстановки, кухонных и кабинетных принадлежностей, вещей, предназначенных для обслуживания телесных и душевных потребностей, — все эти бесчисленные безыменные и ничтожные мелочи, беспорядочно наваленные на телегу в виде какой-то собранной с бору да с сосенки коллекции барахла, но все вместе составляющие то самое, что мы называем комфортом, — те разнообразные, незаметные и преходящие радости повседневной жизни, совокупность которых, по замечанию Смайлса{156}, составляет земное и — увы! — столь несовершенное счастье разумного человека. Короче говоря, я переезжал, и это слово само по себе прекрасно объяснит читателю, почему я в тот день вторично дезертировал из дому, предоставив другим тяжелую роль командиров в деле членовредительной переброски моей движимости.
Бесцельно слоняясь по улицам, — только что проведенным новым улицам, заменившим зловонные софийские палестины, — я очутился на площади Святого Краля. Возле колокольни толпился народ. Внимание всех было сосредоточено на чем-то или на ком-то, находящемся в центре собравшихся. Любопытство заразительно, как зевота или политика, — я тотчас подошел к толпе и, работая локтями, проложил себе дорогу в живой стене. Тут я увидел, что предметом всеобщего любопытства был… как бы вы думали, кто? Прохожий, сбитый с ног извозчиком или апоплексическим ударом, либо вообще так или иначе пострадавший? Какое-нибудь животное, погибшее под колесами экипажа? Увы, несчастье возбуждает любопытство, как счастье — зависть… Может быть, это была бедная мышка, попавшая в мышеловку?
Нет, это была сбежавшая от мужа жена, крестьянка.
Она сидела прямо на земле… Молодая, смуглая, с прекрасными черными глазами, насколько я мог заметить, когда она изредка поднимала их от земли; нарядная; на голове у нее, словно у девушки, не было белой женской головной повязки; а изящная шопская безрукавка позволяла видеть красиво расшитые рукава и полы белоснежной рубашки, какие красуются каждую пятницу на базарной площади в Софии.
Перед толпой, возле крестьянки, стоял высокий светловолосый парень — ее муж. Напрасно старался я уловить в лице его те потрясающие чувства, которые он должен был испытывать в этот миг. Во всей его физиономии, выражались лишь смущение, удивление да какая-то растерянность — и ничего больше. И он и она были из села Чуковец Радомирской околии{157}.
В толпе любопытных были в одинаковом количестве представлены оба пола, но самый характер зрелища обеспечивал преимущество женщинам — и они занимали передний план. Большинство их уговаривало крестьянку вернуться к мужу. Но молодая беглянка оставалась неподвижна и ничего не отвечала. Она сидела, наклонив голову и опустив глаза, так что можно было видеть лишь черные как смоль волосы, заплетенные в несколько кос, разбегавшихся по плечам и украшенных серебряными монетами и белыми раковинами. К женским советам время от времени присоединялись и мужские. Но сам муж молчал. Наконец она, не поднимая лица, взглянула вверх из-под длинных ресниц и произнесла:
— Не пойду. Хоть режьте, не пойду…
В ответ послышался смутный ропот, причем большинство взяло сторону мужа. Вдруг толпа расступилась, давая дорогу жандарму. Грубо дернув крестьянку за руку, он приказал ей встать и идти с мужем.
— Хоть убей, не пойду! — решительно отрезала она.
Эти слова или же появление власти в лице жандарма сразу изменили настроение присутствующих. Общее сочувствие было теперь на стороне беглянки. Из толпы послышались замечания уже в другом роде:
— Коли он ей не по душе, зачем неволить? Насильно мил не будешь, — промолвила одна из женщин.
— Видно, не от добра убежала, бедненькая, — подхватила другая.
— К мужу должна идти. Кто же так делает? — проворчала какая-то жительница Софии, у которой обе руки были заняты овощами. Ее поддержали еще две дамы.
— Срам-то, срам-то какой! — послышался чей-то полный неподдельного отчаяния, плачущий голос,
Я подумал, что это муж, но нет, — рыдал и всхлипывал какой-то старый шоп. Говорили, будто это отец крестьянки.
Жандарм еще раз потянул крестьянку за руку и приподнял ее, но она снова вырвалась и плюхнулась в пыль.
— Варварство, варварство! — сердито промолвил какой-то незнакомый мне высокий студент.
— Не любит его — и весь сказ. Что ж из нее жилы тянуть, в самом деле? — отрубила толстая молодая чешка, державшая перед собой большую, как Ноев ковчег, корзину, набитую разной дичью и говядиной.
Очевидно, тут пришли в столкновение два мира, две цивилизации.
Представитель власти кинул на обладательницу корзины полуустрашающий-полупрезрительный взгляд, потом крикнул мужу крестьянки и еще нескольким, чтобы они ему помогли. Одни взяли беглянку под мышки, другие за ноги и общими усилиями подняли ее в горизонтальном положении. Несчастная делала отчаянные, но тщетные усилия вырваться из рук. Она извивалась, дергалась в разные стороны, вися в воздухе. Увидев, что привели извозчика, чтобы везти ее, она заплакала навзрыд:
— Не поеду!
Это отвратительное, грубое надругательство над человеческой личностью потрясло всех нас. Присутствующие страшно волновались; все глаза были устремлены на похитителей несчастной жертвы, жалобно стенавшей. Женщины последовали за ними; протесты становились все резче и смелей. Шум и негодование достигли апогея, когда муж из состояния крайней апатии неожиданно перешел к бешенству и, чтобы сломить упорство жены, несколько раз ударил ее по лицу кулаком.
— Боже мой! Какой ужас! — воскликнул студент и кинулся к жандарму и мужу, как бы желая вырвать жертву у них из рук.
Движимая тем же стремлением, словно наэлектризованная, толпа тоже рванулась вперед, на помощь крестьянке. Все голоса, все сердца, все взгляды были полны сочувствия ей. Открытый конфликт между возмущенной человеческой совестью и «законным правом» был неминуем. Но в это мгновенье крестьянку уже втащили на пролетку, куда уселись также жандарм и муж. Видя, что извозчик тронулся, толпа, потрясенная, в ужасе остановилась. Однако мы тотчас заметили, что неравная борьба двух мужчин и женщины возобновилась; женщина, видимо, после героических усилий, сумела встать во весь рост с очевидной целью выскочить на мостовую. Толпа снова бросилась вперед; Но фигура крестьянки исчезла, словно призрак. Она опять скрылась в пролетке под градом посыпавшихся на нее ударов, и оттуда виднелась только голова жандарма, да с другой стороны торчали обутые в поршни ноги крестьянки. Извозчик повернул на новую улицу между резиденцией митрополита и бульваром Дондукова. Тут глазам нашим опять открылась целая картина: крестьянка лежала на дне пролетки, в ногах жандарма, а муж ее всей своей тяжестью навалился на нее, чтоб она не могла вырваться, и одновременно зажимал ей рот рукой, чтобы не кричала…