Майя Данини - Ладожский лед
А пес? Он может тебя оделить радостью и тоской, но твою тоску он может только разделить с тобой. Поскулить, когда ты плачешь, повизжать, положить морду на колени, заглянуть в глаза, может принести тебе что-то — подарить, но не может сказать слова, которые тебя утешат.
* * *Кто сказал, что Наталья Ивановна не читает ничего? Она вот сидит и читает, читает. Уже час читает или около того. Я сижу и читаю тоже. Вали нет, никого, кроме нас с Натальей Ивановной и прекрасной погоды. Мне надо давно бросить читать, а ей тоже надо бежать в магазин и еще куда-то там, а она все читает. И вдруг слышу — плачет, просто навзрыд рыдает и смеется — ну и ну, и что бы это все значило! — и идет-бредет ко мне, сморкаясь и утираясь концами платка, вся трясется от слез и рыданий. Садится возле меня.
— А где Валя? — спрашиваю дрожащим голосом.
— Ва-аля… — утихает она с таким видом, будто я утешила ее совсем. Вздыхает и смотрит на меня и на книгу. Вдруг снова начинает рыдать и сморкаться.
— Я ведь ее ро-ман… прочла.
Прочла, значит… Господи!
Молчим и глядим в стороны. Она знает, что нельзя было читать, верно, Валентина прятала этот роман в щели, под матрас, ночью не спала, думала, куда спрятать бы этот роман подальше, с собой на пляж таскала, и в лес, и в кино — всюду, но мать подстерегла ее, когда она вдруг уехала, нашла и прочла.
Снова плач:
— Нет, ты прочти только! Прочти! — вздыхала. — А может, она тоже… поэтессой будет? (Это значит и деньги получать станет, да не такие малые деньги, а работать не так уж сложно, не лес валить!) Ты бы тоже прочла.
Я вздыхаю. О, как не хочется говорить и всячески объясняться, уж лучше с собакой сидеть в доме, уж лучше уйти подальше.
— Не хочешь… Говоришь, что… Осуждаешь, что я прочла, да? Нельзя чужие тетрадки читать, а я вот взяла и прочла, потому что дочь она и должна я с ней возиться еще! Я за нее отвечаю, да и не то все это, не то, что тебе говорить.
Ясно, что мне говорить все это незачем. Так вот сидим, вздыхаем, и про себя каждая все понимает, а может, и накручивает лишнего — что накручивать?
Так все странно: знаем, что этот вот Бобриков, который исчез, пропал, уехал, этот великолепный Бобриков витает тут, существует и долго будет существовать. И для чего читала, душу травила, для чего плакала и смеялась? Могла бы и подождать Валю, а теперь она так наэлектризована всем прочитанным, что ее не остановить, не утешить, она думает только о том, что там пишет и делает Валентина, что с ней дальше будет. И говорить может только о том же самом Бобрикове и Вале, о том, что Валя страдает.
И мне кажется, что Валя страдает безмерно, что она не на шутку взвинчена и все делает себе во зло, что ее собственный роман страшнее того, что она пишет, и нет в ней той силы и смелости, простой трезвости, которая нужна для того, чтобы одержать верх.
И тут с шумом, звоном, смехом и криком, падая на забор, смеясь и поднимаясь, влетела Валя на велосипеде, а у ворот остановился велосипедист, ее провожатый. Они были мокрые, разгоряченные, радостные, совсем не такие, какими мы их ожидали, совсем не те, о которых мы скорбели и печалились, другие приехали, и Валя кричала:
— Мама, мама, он такой… такой… — смеялась и не могла выговорить дальше ни слова.
— Кто?
— Прекрасный, теплый…
— Кто?
— Он только вот тяжелый и толстоват…
Мать перевела глаза на велосипедиста.
— Кто? Ты говори.
— Его немножко переделать, — и Валя провела рукой по коленям.
Мать стала вдруг совсем багровой:
— Ты говори толком.
Валя уже поняла, что она морочит матери голову, и продолжала нарочно, продолжала уже подыгрывать тому, что мать предполагает.
— Он вот такой, — и она развела руками, — он хороший, добрый зверь, зверик, по прозванию тулуп.
И снова она смеялась от всей души, сморкалась, слезы капали из глаз.
Потом она вытерла глаза и сказала:
— Тулуп дядя Федя продает — хороший тулупчик и не очень дорого, правда. Я его сейчас привезу, покажу. Хороший зверик и новый, мягкий совсем, да? — И она стала ластиться к матери, как ластятся все дети, особенно девочки, которым, знают, купят игрушку, непременно ее купят и подарят, стоит только попросить, стоит только приласкаться и стать хорошей-прехорошей дочерью.
И она ластилась.
— Тулуп, — тупо сказала мать, — какой тулуп?
Валя махнула рукой своему велосипедисту:
— Привезешь, а то у меня уже солнечный удар будет.
Тот кивнул и исчез.
— Тулуп, — повторяла мать, — а сколько дядя Федя хочет?
И Валя сказала сумму не очень великую, вполне сносную.
Они обе сидели совершенно спокойные. Валя и не подозревала, что происходило только что.
Через несколько минут они рядились в тулуп и меня приглашали смотреть, мерить его и оценивать — стоит ли брать или нет, хорош или нет.
И тут появился Бобриков, в тот миг, когда Валя, облаченная в тулуп, вертелась на лужайке, и ее мы оглядывали, оглаживали, смотрели, как сидит — что в спине, на плечах, рукава? И оказывалось, что хоть и великоват тулуп, да хорошо ей, и она в нем такая славная, будто зверюшка, и Бобриков оценил это, а мы, как нарочно, подыгрывали.
Только что Валина мать рыдала, что Валя пишет роман, разыгрывает его, размазывает в тетрадке, делает все не то, и вдруг все забыли, и сцена случилась сама собой, как по сценарию: все наоборот, накал страстей все нагнетался и нагнетался.
— Вот какая у нас Валентина!
— Прямо картинка!
— Вся из модного журнала.
— Какая красотка!
Это говорили и Наталья Ивановна, и я, и мальчик, что привез тулуп, и даже Иван Иванович и его жена за заборчиком. А Шаня лаял громко и пытался проникнуть в наш двор.
И Бобриков согласился:
— Да уж Валечка хороша, да, хороша…
И тут Валя сняла тулуп, бросила его небрежно, отвернулась, и все спохватились — чего ради подыгрывали роману? Только что обрадовались, что она будто сбросила с себя всю свою влюбленность, всю эту канитель — каталась на велосипеде и думала про тулуп, даже разыгрывала нас, и вот, как только все пропели ей свои песни, так снова она погрузилась в этот поток своих страстей, разогретых нами.
И снова Бобриков сказал свое:
— Ва-а-лечка! — которое, все знали, только сердило и взвинчивало ее, да и нас тоже. Это «Ва-а-лечка» как бы зачеркивало все ее настроение приподнятости и радости, все его похвалы и то внимание, которое он обратил на нее.
Тут громко залаял Шаник, звонко и слезливо. Тут все разбрелись в разные стороны, и одиноко остался лежать тулуп, а мальчик за забором тоже оттолкнулся от калитки и уехал.
— Ну давай, — сказала Наталья Ивановна, — купим тебе тулуп, ладно?
Валя не отозвалась.
— Ну что ты? Расхотела?
Валя пожала плечами.
— Говори же! — вскипела Наталья Ивановна.
— А что говорить, — сказала Валя.
— Да берите, не думайте, — сказал Иван Иванович.
— Возьмем?
А Валя уже ушла.
И скрылся Бобриков. Он у себя в комнате скрылся, окно открыл и лег на диван — хороший диванчик, включил приемник — тихо-тихо. Он всегда включал тихонько, за что и любим был хозяйкой и всеми нами особо, но не Валей. Валя любила и музыку, и все, что от него исходило, любила слышать его, одного его, а все кругом мешали, и то, что он один делает, уже не было слышно.
— А что я скажу, — вдруг выглянул Бобриков, — на базаре грибов полно, да каких! Приглашаю за грибами съездить на катере. Что, Валечка? Наталья Ивановна?
Валя встрепенулась сразу, выбежала, будто вылетела из окна.
— Да, да, поедем!
— Иван Иванович, мы за грибами поедем! Вы хотите?
— Да можно, — отозвался Иван Иванович, и Шаня взлаял.
* * *Все думала, что такое отдыхать? Потом поняла — это значит радоваться. Только и всего. Радуйся дома, радуйся где хочешь, веселись на полянке, на озере, в музее, в библиотеке, у кого-то там в гостях, в бане, радуйся, сидя в тесном вокзале, ожидая поезда-самолета, радуйся где хочешь — и отдохнешь душой.
Значит, Шаник всегда отдыхал, потому что он радовался поминутно, всегда, радовался, когда бежал полем и вдыхал запах клевера и тонкой пыльцы пшеничного поля, радовался, когда вдыхал сосновый живительный, острый дух, радовался, когда, проваливаясь в болоте, ковылял за лягушкой, радовался, когда видел хозяев, когда ел или хотел есть, радовался, когда даже защищал хозяина и его двор от охотников. Он тосковал только для того, чтобы страшно обрадоваться, когда встречал хозяев. Он радостно спал и радостно просыпался, его ничто не могло вывести из равновесия, даже наказания хозяев: он чувствовал, что это — временно, просто так и сейчас все кончится благополучно, и он вновь обретет свободу и их любовь, их желание смотреть за тем, что он вытворяет, что теперь выкинет еще.