Василе Василаке - Алба, отчинка моя…
— Видали, что осталось? — И дергает за веревку. — Вот я, жив, братцы мои, и каким чудом жив! Там палят в белый свет, а я с ног сбился — куда эти чертовы волы подевались? Веревка вот от них… Ходил-ходил — и все не пойму никак, что к чему. Три дня подряд рыскал, под бомбами, как под дождиком… Ну, думаю, не найду скотину — сгодится эта веревка мне на петлю. А идти страшно, не приведи господи: ступнешь — и земля стонет, почитай, половина Унген, того, под развалинами. Живьем засыпало… Видали такую ярмарку? Ходил-ходил, пить хочется — невмоготу, и уже сумерки, а где колодец, не найду… Вспомнил, во дворе у лавочницы Рухлы колонка. Знаете ее дом? Прямо перед церковью, в восемь окон… Прихожу туда, а дом как ветром сдуло! Смотрю, что такое? Голый пустырь, хоть шаром покати. А на углу старая акация, так на самой верхушке, вижу, кресло мадам Рухлы — качается, как плетеная люлька… А мне впотьмах черт-те что померещилось, ну и зову: «Сударыня! Рухла! Добрый вечер, вы меня слышите?!» Кричу и не слышу. Себя самого не слышу! Верите ли, совсем голоса не слышу… Ну скажите, не пора петлю вязать? Уже кресло забралось на дерево перед святой церковью! Теперь… Да, что я говорю… слышите, кто-то поет? Что это за песня? Самое время запеть, правда?..
Заходит солнце. Наверно, где-то в теплых краях какой-нибудь араб-бедуин слез со своего верблюда и пристроился на бархане, бьет челом своему аллаху: о алла-иль-алла… великий и всемогущий, дай нам, аллах, мира… только мира прошу, все прочее приложится… А Михалаки Капрару здесь, на взгорье, совсем о другом запел: о волы… если б вы знали, какие были у него волы… как теперь жить ему без этих волов?
Неужто же таким отпеванием мы спровадим Аргира на вечный покой?
Правда, нельзя не воздать хвалу обители этого нашего вечного покоя — лучше не сыщешь, будьте уверены… Да, кладбище — наша гордость! Самый тенистый закуток в округе, и трава здесь густая, сочная, бархатистая. Питают ее соки земли, корни жадно сосут влагу из усопших вдов, младенцев, жилистых спин бедняков, мозгов старосты и отставного пристава… О-го-го, такой травы поискать — хоть священной ее провозгласи и пропиши незрячим как лекарство. Спросите, будет ли в самом деле от нее прок? Так ведь уже есть… Сторож кладбища пасет на ней своих коз. Нашему сторожу Василию Бану под восемьдесят, похоронил уже трех законных супруг и женился на четвертой, а все потому, что каждое утро пьет жирное молоко своих коз, откормленных на кладбищенской траве.
Вот он маячит у своих ворот: дорога на кладбище проходит через его двор. Нет, не подумайте, Бану не против похоронить еще одного! Идите ищите место, если есть нужда, но для порядка не мешало бы объяснить, что к чему, согласны? Он и приподнял мешковину на телеге.
— Так-так… Вижу, не порожняком. И кто же это такой? Кого вы мне привезли? Я тут сижу, мне ничего не сообщают… И кто его хоронить будет, где родственники?..
Вот вам пожалуйста, ожил древний мифический Харон: так-так, что тут у вас? Еще один богу душу отдал? Куда ж его втиснуть? Ну-ка, ну-ка, поглядим, что за поклажа…
А мои односельчане… лица у них запылились, цветом сравнялись с ковылем, степной полынью, и за день каждый успел перебрать свое житье-бытье… Думать-то они усердно думали, пыхтели с непривычки, но сумбура в голове от тех усилий немного поубавилось. Как ты сладишь с ней, с этой жизнью, если она такие фортели выбрасывает… А тут еще стоит над душой этот сторож, и надо растолковывать: вот, Василий, видишь, нашли в поле убитого. К тебе привезли, похоронить. А кто таков… погляди сам — солдат как солдат, лежит, и все тут…
— Хм, все, да не все! — бубнит Бану. — Не видите, что ли, как одет? Или это уже не гимнастерка?! А пятиконечная звездочка — скажете, не знак антихристов? — восклицает он. — Кто позволит на кладбище нашей веры…
— Послушай, Василий, сам ты антихрист! — заворчала Сынджериха. — Что ж его, на свалку, в овраг?
— Хорошо, человек… Все мы люди. А что, обычаи наши забыты? Почему молчит звонарь? Почему я колоколов не слышу? Ведь ушел из жизни человек! Этак всякий подумает бог знает что: ни священника, ни колоколов, ни причитаний… Выходит, вы его убили, вот и все!
Вот что делает с человеком козье молоко из травы погоста! И он не пускает нас во двор. Ты посмотри на него — ни дать ни взять, благочестивей… Ах, Василий, а не плеснуть ли тебе в лицо молоко? То безбожное молоко, которое цедишь по утрам от своих сытых коз? Уж кто-кто, а этот старикан знает дело, своего не упустит…
Тут старая Сынджериха залопотала наперебой с тетей Наталицей:
— Какие еще колокола, старый ты козел! Не слышишь, как стреляют? Какие тебе кладбища! Вон, земля ходуном ходит!.. Оглох, что ли, тут у себя, на своем кладбище? Попа ему подавай!.. Где мы возьмем тебе попов?!
Но они только подлили масла в огонь.
— Да, уважаемые, согласен, — оживился Бану, наш Харон. — А скажите, сами-то не забыли, что крещеные от рожденья? Что-то никто даже не перекрестился… Значит, и вы… Или вы первый раз на кладбище?.. Или вы тоже — большевики?! Привезли, мол, получи, Василий. А что, где его могила? Нет?.. Я ее копать буду, да? А гроб? Что за умник додумался — везти покойника без гроба. И потом, с каких это пор стали хоронить по ночам?! Вы сами варвары, вот вы кто! А еще туда же, за мораль принялись…
Вот тебе и на! Выходит, все мы маху дали… И пожалуй, он прав: как можно хоронить убитого ночью, украдкой! Разве это наших рук дело? Тогда нечего скрывать и прятаться… Ведь если этот красноармеец и впрямь Аргир, почему не похоронить его как заведено, с отпеванием и при свете дня?
Другое дело — отец его, Касьян. Ложкарь был пришлым, к тому же цыган, нехристь, да еще и руки на себя наложил — куда такого на кладбище? Конечно, поп велел похоронить его в поле, на меже. Эта межа отделяла наши земли от соседнего села Унцешты. Одно время повадились было к нам соседи таскать кукурузу по ночам. А ведь всем известно — на межах да на распутьях нечистая сила. Теперь пусть только сунутся — мертвый Касьян выскочит из могилы, обернется вурдалаком и задаст им такую взбучку — живо всякую охоту отобьет!.. Так, поразмыслив, крестьяне согласились с решением попа.
А здесь, у ворот кладбища, уговаривали Бану:
— Послушай, Василий… А тебя, скажи, другой конец ждет? Будь человеком, сделай доброе дело, укрой до утра на кладбище. А уж мы в долгу не останемся…
Вот с этого и надо было начинать… По длинной узкой дороге телега проехала к маленькой сторожке, в нее и перенесли солдата. Эта сторожка у нас вроде чулана, здесь мы оставляем обычно всякие черепки, когда заходим прибрать на могилках, — сломанную цапку, погнутую лопату или серпок, выщербленный топорик или еще что-нибудь… К делу они давно непригодны, разве ребятишкам сойдет для забавы. Да никто и не позарится на такое добро — вон даже с кладбищенской травой им не сладить, все заполонила. По ночам эта трава танцует под луной, как фея в своих владениях. Чем не ковыль? И она подтрунивает над жизнью, так же как ухмыляется по утрам Василий Бану, когда потягивает парное молоко из-под сытых мохнатых коз.
И вот завтра эта жирная черно-зеленая трава распахнет свои ладони для Аргира. Она оплетет его, обовьет и примется лизать своим холодным собачьим языком… И поведает в тиши, что так же рассеяна по земле, как неприкаянное цыганское племя… И как у тебя, цыган, нет у нее крыши над головой, ни бога нет, ни кладбищ, и некому отпевать на похоронах… Теперь не разлучат вас, солдат, твои осколки и пули, снаряды и даже гром небесный… А ты забудешь свой цыганский бубен, забудешь собаку — верного друга на путях-дорогах, — трава тебя и обнимет, и оближет по-собачьи, как требует наш стародавний обычай.
Опустилась ночь… Каково сейчас тем неузнанным, ненайденным, неизвестным, которых разметало невесть где по земле в этот третий день войны? Кто обнимает их — ветер, темень, дождь, луна? Или такая же трава?.. Кому оплакать их бесприютные души на Днестре, Буге, на Дону?..
Может быть, это для них когда-то безвестный пастух сложил «Миорицу»?
А на свадьбе моей упала звезда…
Солнце и луна держали над главой
Венец венчальный,
Ели и тополя были моими дружками,
И птицы — моими музыкантами…
Тем временем в кладбищенской сторожке загорелась лампадка. Правда, Василию Бану сейчас не до стихов, да и не слыхал он никогда этой баллады. Маленькими сверлящими глазками ощупывает солдата. Сторожка крошечная, тесная, строили ее, что называется, «с миру по нитке», на скупые крестьянские гроши. В стене пробито подслеповатое окошко в ладонь величиной, даже в полдень в комнатушку не проглядывает солнце, и в полутьме тихо потрескивает лампадка.
— Э-э, братцы, кажется, влипли мы! — восклицает вдруг Бану. — А ну как он из большевиков, да еще какой-нибудь политрук? Прибегут из примарии с обыском; «Что тут у тебя за покойник, а ну показывай!» Выходит, я по вашей милости укрывательством занимаюсь? Очень мне надо… За такие дела по головке не погладят…