Даниил Гранин - Выбор цели
— Совершенно верно, — подтверждает Вернадский.
— Курчатов совмещает в себе хорошего организатора и крупного ученого, специалиста именно в этой области, — настаивает Иоффе.
— Значит, вы рекомендуете Курчатова. Так? А вы? — обращается Сталин к Вавилову.
— Я поддерживаю.
— Где он?
— На фронте. В Севастополе, — отвечает Иоффе.
Сталин смотрит на Зубавина:
— Надо отозвать.
— Может быть, и еще несколько специалистов? — спрашивает Зубавин.
Сталин, не сразу, кивает.
…Постукивает, мотает ночной вагон. Раскинулись ноги в кирзе, валенках, обмотках. Проход забит спящими, прикорнувшими и между скамеек, на мешках, чемоданах.
Старик и старуха развязывают торбу, достают хлеб, яйца.
— Угощайтесь, — говорит старуха Курчатову, который сидит напротив и смотрит за окно, в ночь… Он в матросском бушлате, вид у него больной. Лицо заросло, он недавно начал отращивать бороду.
— Спасибо. Не хочется что-то.
— Севастопольский?
— Да нет, из Ленинграда я, — говорит Курчатов.
— Семья там?
— Отец с матерью… остались.
— Господи, как подумаешь о них, ленинградцах, — говорит старик, — так наше горе не бедой кажется.
— Отец умер, — вдруг сообщает Курчатов, — не знаю, как мать. Может, и она. А?
Привыкшие за эти месяцы ко всему, люди молчат, не сочувствуя, не утешая, потом деликатно переводят разговор:
— И куда ж ты сейчас?
— В Казань. Институт наш там. Жена там. Вот, вызвали.
Вагон мотает, колышутся тени, где-то плачет ребенок. Душно, жарко, а Курчатов кутается, озноб бьет его… Он идет, перебирая рукой по стене и полкам вагона.
И улица Казани шатается, как вагон. Вздрагивают дома, лязгают сугробы. С трудом Курчатов находит дом, где живет Марина Дмитриевна, заходит во двор, присаживается на чурбан, уже не в силах подняться, сделать последние шаги до квартиры…
Марина Дмитриевна, которая шьет на машинке, вдруг поднимает голову и видит его, вернее, узнает, еще вернее — угадывает, бежит во двор, поднимает его, тащит на себе…
Проходная комната Курчатовых в большой коммунальной квартире. Женщина-врач осматривает Курчатова. В коридоре за полуоткрытой дверью ждет Иоффе с пакетом в руках.
— Ваше сердце нуждается в полном покое, — гремит голос врача, — миленький, вы некультурный человек… Думаете, на войне можно не щадить здоровья… Извините. Жизни не щадить, это да, а здоровье извольте беречь.
В дверях она сталкивается с Иоффе, подозрительно оглядывает его и обращается к жене Курчатова:
— Марина Дмитриевна, и никаких серьезных разговоров. Хотя бы недельку — анекдоты, одни анекдоты.
Иоффе входит в комнату, кладет на стол пакет. Марина Дмитриевна провожает доктора через кухню, завешанную бельем и пеленками. За окном шумит крикливый казанский двор. Сквозь проходную комнату все время, бочком, деликатно, ходят какие-то люди.
— Абрам Федорович, почему вы меня рекомендовали? — тихо и быстро спрашивает Курчатов. — Как вы могли?
— А кого? Никто лучше вас не справится. Слава богу, я вас достаточно знаю.
— Вы говорите так, будто ясно, как решать эту задачу.
— От нас, специалистов, требовали сказать «да» или «нет». Простите, Игорь Васильевич, я не мог сказать «нет».
Разговор идет торопливый, приглушенный, и когда в коридоре раздаются шаги Марины Дмитриевны и она входит в комнату с чайником, Курчатов внезапно начинает смеяться:
— Ох, уморили, Абрам Федорович, великолепно. Вот это анекдот!
— Расскажите, Абрам Федорович, — просит Марина Дмитриевна.
Абрам Федорович укоризненно смотрит на Курчатова.
— Маша, это не для дам, — выручает его Курчатов.
— Вот уж не знала за вами, Абрам Федорович!
— Огрубел, Марина Дмитриевна… Между прочим, тут сахар и даже некоторые лекарства.
Марина Дмитриевна накрывает на стол. Со двора доносится звук трубы. Она берет жестяную банку.
— Керосин привезли, я сейчас. Игорь, ты бы прилег.
Как только она выходит, Курчатов увлекает Иоффе в коридор:
— Тут нам никто не будет мешать.
Они укрываются за развешанными пеленками, в глухом полутемном тупичке, Курчатов с наслаждением закуривает.
— Судя по всем данным, — тотчас начинает Иоффе, — немцы занимаются ураном, и американцы, и англичане.
— Но, Абрам Федорович, вы представляете, чтобы начать — только для опытов, — графит нужен, производство налаживать надо, тяжелая вода нужна, а уран? Тонны урана! Рудники необходимо переоборудовать. А измерительная аппаратура, где ее брать? Чистого изотопа ни столечко нет. Начинаешь думать — голова идет кругом. Я сейчас в Севастополе, Абрам Федорович, нахлебался — самолетов нет, снарядов в обрез. Какое же право мы имеем отвлекать огромные средства?! За счет крови наших людей? Я понимаю, если бы броню нам поручили усовершенствовать, это конкретное дело, а бомба — кот в мешке. Годы и годы нужны.
Марина Дмитриевна возвращается с керосином, заглядывает в комнату — никого нет, обеспокоенная, идет на кухню, спрашивает у мальчугана, восседающего на горшке:
— Дядю Игоря не видел?
— Там… они про бомбу говорят.
Из-за развешанного белья Марина Дмитриевна слышит голос Иоффе:
— …Материальные трудности — полбеды. Образуется. Сложнее угадать правильный путь. С чего начинать…
Решившись, Марина Дмитриевна раздвигает белье:
— Хороши!
Курчатов виновато возвращается в комнату.
— Зачем вы его уговариваете, Абрам Федорович? — говорит Марина Дмитриевна. — Дайте ему другую работу. Почему именно он…
— Он лучше других сумеет воодушевить людей… — Иоффе разводит руками. — Но пусть он сам решает…
— Я боюсь, — говорит Марина Дмитриевна, — боюсь, боюсь…
С открытыми глазами Курчатов лежит в темноте. Стучит швейная машинка. Марина Дмитриевна шьет тряпочных зайцев. Это работа, которую она берет на дом. Груды белых ушастых зайцев растут на столе.
Время от времени она поглядывает на мужа.
Он видит новогоднюю елку, летящий голубой шарик с надписью «Ядро атома», вальс, и следом горящий Севастополь, себя на борту эсминца, раненых, которых несут по сходням на корабль, эвакуацию под бомбежкой, и снова бал в Физтехе, и снова обстрел Севастополя… Кружатся, сталкиваются эти две картины, нет, уже не картины, не воспоминания, а два направления жизни: война, бой, его солдатский долг, и физика, атомное ядро, лаборатория — два, как ему кажется, разных, даже противоположных направления жизни. Потому что заняться атомными делами — это, как бы там ни было, оставить фронт, уйти с войны…
Голубой воздушный шарик поднимается все выше, выше и лопается страшным взрывом, кроваво-слепящим столбом, который медленно поднимается к небесам, растет, превращается в атомный гриб.
В кабине пилота — веселые ребята команды самолета «Энола Гэй». Ведет свой репортаж американский журналист Лоуренс, который получит потом за это высшую журналистскую премию — Пулитцера:
— …Наш самолет «Энола Гэй», названный полковником Тибетсом по имени своей покойной матери, соответствует двум, а может, четырем тысячам «летающих крепостей». Впереди лежит Япония. В мгновение, которое нельзя измерить, небесный смерч превратит в прах ее обитателей… Столб фиолетового огня в пять тысяч метров высотой. Вот он уже на уровне самолета!.. Это уже не дым, не огонь, а живое существо, рожденное человеком.
Души всех японцев поднимаются к небесам! О том, что здесь был город Хиросима, я могу судить лишь по тому, что минуту назад видел его собственными глазами… Мы передавали репортаж корреспондента газеты «Нью-Йорк таймс» с театра военных действий…
Ужин закончен, скатерть снята, открылся черный дубовый стол, за которым восседали физики-апостолы. Теперь они бродят по этой большой столовой, не находя себе места, не в силах успокоиться. Сообщение о бомбе не сплотило, а разъединило их.
Большинство не могло поверить, они просто не хотели верить тому, что американцы сделали атомную бомбу.
Карл Виртц, например, был убежден, что он вместе с Гейзенбергом, точнее, их группа первая в истории осуществила цепную реакцию. Не совсем осуществила, не до конца, но это уже технические детали, а в принципе у них уже получилось. Там, в пещере под скалой в Хайгерлохе, осталось совсем немного, чтобы разогнать котел. В самом начале марта они уже получили на сто нейтронов — семьсот, реакция вот-вот должна была пойти, еще немного — и возникли бы критические условия. Нужно было только добавить еще урана.
Не хватало еще хотя бы полтонны урана и меньше чем тонны тяжелой воды. Один грузовик. Тем более что все это было у группы физиков, возглавляемых Дибнером.
Поначалу хотели все оставить Дибнеру, весь уран, всю тяжелую воду, все вывезенное из Берлина оставить в той тюрингской деревушке, где этот ловкач Дибнер приспособил школьный подвал для нового реактора, и все машины, которые Виртц вел из Берлина, уже разгрузили там. Виртц поднял шум, накрутил Гейзенберга, надо было, чтобы тот дозвонился до начальства, чтобы как-то переиграть это решение. Гейзенберг сам с Вейцзеккером приехали в Штадтильм к Герлаху и выхлопотали несколько грузовиков урана и тяжелой воды. В Штадтильме и во всех окрестных городках воздушная тревога не прерывалась. Сигналов отбоя почти не было. В небе одна за другой плыли эскадрильи союзных и краснозвездных бомбардировщиков. Был февраль сорок пятого года.