Юрий Лаптев - Следствие не закончено
— Ну что же, могу только позавидовать.
— Чему?
— Я уже говорил: вашей молодости.
Пахомчик подкинул в костер несколько сучьев, затем подсел поближе к Михаилу, заговорил раздумчиво:
— Мне ведь тоже нравится эта, как вы правильно назвали, раздольная песня. И стихи некоторые. Но, к сожалению, людям моего склада частенько осложняет жизнь привычка все анализировать. И даже то, что следует воспринимать только… ну, глазом или ухом, что ли.
— Не понимаю.
На лице Михаила действительно выразилось недоумение, что почему-то позабавило Пахомчика.
— Вы вроде моей супруги, Надежды Яковлевны, которую, кстати сказать, в ее молодые годы Якуб Колас приравнял к купринской Олесе. Так вот она нередко ставит мне в вину мой, не побоюсь признаться, цинизм. Особенно когда мы сидим, вот как сейчас с вами, локоток к локотку, на концерте или в кино и так же слушаем исполнение какой-либо сугубо поэтической, но мало осмысленной песенки вроде: «Я гляжу ей вслед: ничего в ней нет. А я все гляжу…» Надежде Яковлевне нравится, а у меня немедленно возникает вопрос: «Чего же ты, чудачок, понапрасну глаза пялишь! Эс нигилес нигиль!» Так и сейчас…
Пахомчик мельком глянул в сосредоточенно-насупленное лицо Михаила и продолжил:
— Вот слушаем мы — два рыбака, любители природы, а значит и поэзии — одну и ту же песню о разнесчастном ямщике. А заканчивается эта песня такими чувствительными словами: «Замолчал ямщик, слезы катятся. А в степи глухой буря плачется…» Вам, по-видимому, эта ситуация представляется драматической?
— Да! — не колеблясь подтвердил Михаил.
— Допустим. А вам не кажется несколько… ну, искусственной, что ли, такая поэтически оформленная картина? Степь. Буран. Два ямщика: один замерзает, а другой сидит около и ждет, когда его товарищ, как говорится, отдаст богу душу, чтобы потом выполнить последний наказ замерзающего: «…здесь в степи глухой схорони меня». А рядом, естественно, нетерпеливо топчутся на ветру тоже вынужденные ждать лошади. Казалось бы…
— Слушайте! — негодующе прервал Пахомчика Михаил. — Да ведь так любое произведение можно… препарировать, как лягушку!
— Нет. Не любое! — возразил Пахомчик. — «Пусть ярость благородная вскипает, как волна…» Эти, я сказал бы, клятвенные слова навсегда впишутся в историю Отечественной войны. Или — «Что ж? веселитесь… Он мучений последних вынести не мог: угас как светоч дивный гений, увял торжественный венок…» Вот поэтический образ поистине разящем силы!
— Понятно! — Теперь уже в голосе Михаила прозвучала ирония. — По-видимому, людей вашего склада и в поэзии волнует только… высокая гражданственность!
Пахомчик отозвался не сразу: озабоченно, но без надобности, как показалось Михаилу, огляделся и лишь после явно затянувшейся паузы задал Михаилу совершенно неожиданный для того вопрос:
— Простите, Михаил Иванович, а на что, если не секрет, вы, во всем преуспевающий молодой человек, обиделись?
«Во всем преуспевающий»?! Михаил с трудом сдержался, чтобы не надерзить окончательно.
— Я, конечно, не знаю, как вы, Константин Сергеевич, поступили бы на месте «во всем преуспевающего молодого человека», но мне почему-то кажется, что даже и у непреклонных блюстителей советской морали иногда в поведении наблюдается… ну, некоторые зигзаги, что ли. Ведь, как ни странно, согласитесь, даже такое определяющее понятие, как порядочность, у нас иногда толкуется, так сказать, применительно к обстановке.
— Нет. Не соглашусь! — не задумываясь возразил Пахомчик.
— Ну, хорошо…
На другой день Михаил и сам вспоминал с недоумением: почему он, не такой уж простодушный парень, утаивший даже от отца виновника своего «грехопадения», неожиданно доверился незнакомому человеку?
Может быть, сама обстановка — под широко распахнутым звездным пологом, у трескучего и пахучего рыбацкого костра — располагала к задушевному разговору, а кроме того, рассказ получился отвлеченным: так, Феофан Ястребецкий предстал как «товарищ, недавно побывавший в «Заокеании», а Евдокия Шапо и вовсе выпала из повествования. Да и основной герой рассказа — сам Михаил Громов — предстал перед Пахомчиком не как нашкодивший юнец, а чуть ли не жертвой собственной принципиальности.
— …Конечно, с точки зрения господствующего в нашей стране кодекса морали прав мой отец. Но… вот кто-то из зарубежных классиков, если не ошибаюсь — Шоу, сказал хорошо: если человеку с детских лет назойливо, изо дня в день вдалбливать десять христианских заповедей — не убий, не кради, не пожелай жены или осла ближнего своего, — парень обязательно вырастет распутником и проходимцем. Сработает закон тяготения к запретному. Но, к сожалению, некоторые наши отцы считают, что не только лучшей, но и единственно приемлемой «пищей для ума их детей, даже достигших уже и половой и психологической зрелости, могут служить только литературные произведения, условно говоря, прямого воспитательного воздействия. Такие наставники даже не замечают, что и целиком послевоенное поколение молодежи давно уже выросло из идеологических пеленок!..
На этой фразе, кстати сказать, также позаимствованной Михаилом из «критического арсенала» Феофана Ястребецкого, и закончилась его «исповедь».
— Ерунда!.. И, извините, пошлость!
И, глядя прямо в лицо несколько озадаченного такой его категоричностью парня, Пахомчик пояснил:
— Говорю так не только потому, что я в какой-то степени наставник. И отец! И член Коммунистической партии тоже! Да и вы, Михаил Иванович, как человек, «достигший уже половой и психологической зрелости», должны бы понимать, что печатное слово всегда было, есть и останется навеки одним из наиболее острых и действенных видов идеологического оружия. С этим вы согласны?
— Трудно не согласиться! — сказал Михаил, но Пахомчик, казалось, не обратил внимания на ироничность — не так слов, как тона.
— Ну, а наиболее смертоносным оружием еще с незапамятных времен считались отравленные стрелы, затем, в начале воинственного века, — отравляющие газы. А в наши дни, при невиданном расцвете научной и технической мысли, «могучие ястребы» все больше начинают уповать на помощь невидимых глазу, но сверхпаскудных союзников — бактерий. С этим вам, надеюсь, тоже будет трудно не согласиться!
— Суду все ясно, — опять попытался сыронизировать Михаил.
— Нет. По-видимому, не все, — снова серьезно возразил Пахомчик. — Вы, очевидно, до сих пор не уразумели, что, когда ваш отец — Иван Алексеевич Громов — обнаружил непосредственно в своем доме… ну, безусловно отравленное!.. оружие и, не побоюсь превыспреннего сравнения, нацеленное прямо в голову его сына, он не только имел право, но и обязан был принять самые решительные меры. И только так!
— А кто вам сказал, что я осуждаю отца?
— Вы.
— Я?!
— Да, вы! Неужели вы не понимаете, что в таком вопросе, как точно определил кто-то из римских ораторов, терсис нон датур — третьего не дано! А поскольку вы и до сих пор пытаетесь выгородить некоего «товарища», недавно побывавшего в «Заокеании»… суду стало действительно все ясно!
Пахомчик пристальнее взглянул в угрюмо-сосредоточенное лицо Михаила и неожиданно рассмеялся:
— А посему — давайте укладываться. Рыбка лучше всего берет на утренней заре, а ведь мы с вами — рыбаки!
Хоть и хорошо спится на свежем воздухе, но Михаил долго не мог уснуть.
И свою размолвку с отцом еще раз пережил Михаил в эту безлунную ночь, на берегу реки, по темной глади которой тускловато плавились отблески далеких миров.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Первая получка!
Нет сомнений, что многим молодым людям эта знаменательная дата запомнится так же, как, к примеру, первокласснику день 1 сентября, когда вчерашний дошкольник впервые выбирается из-под опеки родительской.
Момент волнующий даже в том случае, если паренек или девчушка прибудет к широкооконному зданию школы не самостоятельно, а в сопровождении так же взволнованной мамаши, которая, заботливо поправив торжественный бант или одернув новенькую форменку, передаст своему отпрыску из рук в руки также первое «подношение начальству» — букет осенних цветов.
— Так что ты, Василек (или Петенька, или Натуся, Игорек, может быть), что же ты должен сказать учительнице?
— Здрасс…
— Правильно. Только не здрасс… а здравствуйте! Теперь тебе надо отвыкать заглатывать окончания. И носом шмыгать некультурно, для этого у тебя в кармашке имеется платок.
Иными словами, но похоже напутствовал Михаила Громова его напарник Ярулла Уразбаев, когда они, расписавшись в получении, направлялись от окошка с приветливой табличкой «касса» прямиком к прорабской, которая помещалась в еще не отделанной, но уже застекленной комнате второго этажа дома, только что подведенного под крышу.