Юрий Гончаров - Волки
– Оно было уже нотариально оформлено?
– Как раз сегодня он собирался это сделать.
– Вот как!
– Ты понимаешь, – выразительно сомкнул Баранников ладони, – какой для претендентов момент – сегодняшняя ночь! Да уж одно это доказывает, что мы имеем дело с преступлением заинтересованных лиц.
– Еще бы! Если убрать Мязина, уничтожить завещание, не получившее юридической силы…
– …то ввод в наследство совершился бы, как определяет закон. Сын отказался официально, по закону это бесповоротно, значит, все перешло бы к сестрам.
– Но, позволь, зачем тогда поджигать?
– А это не предполагалось. Пожар мог возникнуть случайно. От спички, которой светили, забравшись в дом. От забытой свечи. От окурка. Да мало ли еще от чего. Может, потому старухи и выли так голосисто, что этот случайный, незапланированный пожар отнимал у них всё, на что они рассчитывали.
– Все-таки как-то не связывается… – с сомнением, размышляя, произнес Костя. – Для чего же, в таком случае, запирать снаружи дверь?
– Что ты меня терзаешь? Ты же видишь, что я оперирую только предположениями! А знаю я пока еще вот сколько! – показал он половину пальца. – Начну допросы, дело обрисуется – вот тогда я тебе дам полное интервью…
– Ты сказал – причин более чем достаточно.
– Совершенно верно. Мязин по своей принципиальности в духе первых лет революции однажды подпортил своему сыну карьеру, причем основательно, так что тот на него здорово озлился. Последнее время, говорят, они даже не виделись и не разговаривали. Но Мязин будто бы знал еще о каких-то неблаговидных делишках сына, и того это изрядно беспокоило… Теперь ты согласен, что мотивов действительно хватает?
– Вижу, – сказал Костя.
– Намечаются уже по крайней мере три вполне серьезные версионные линии. Одна, – провел Баранников в воздухе пальцем, – это «Магдалина»… А может быть, и похищение какого-нибудь проекта, рукописи. Вторая – жажда наследства, не отдать его в руки государства. Третья – месть или желание заставить молчать. При первом и третьем вариантах поджог вполне уместен. Даже необходим – чтобы скрыть следы и направить розыск в ложную сторону. Должен, однако, признать, что версия с «Магдалиной» представляется мне наименее вероятной. Что похитителю с этой «Магдалиной» делать? Не понесет же он ее в Эрмитаж? Только для личного обладания? А может быть, – запнувшись, в догадке, самому себе проговорил Баранников, – чтобы переправить за границу? А что? Сейчас ведь какая идет охота за нашими картинами, иконами, старинной утварью…
– Я тоже тебе еще одну версийку подброшу, проведи еще одну линию, четвертую… – сказал Костя спокойно, сдерживая внутреннее волнение. – Не исключено, что в город возвратился Мухаметжанов…
– Кто-кто? – сузил глаза Баранников, соображая. – Мухаметжанов?
– Брат Мязина. Который пропал еще до войны.
Голубоватые глаза Баранникова теперь расширились, выкатились, сделались совершенно стальными, пронзительными. Раньше Костя не замечал у него такого взгляда. Вот в чем, наверное, его главная сила! Нелегко, должно быть, бывает на допросах у Баранникова, когда он вот так выкатывает свои стальные, холодные, безжалостные глаза…
– Ты это знаешь точно?
Ответить Костя не успел: оглушительно залаял Валет. В прихожей кто-то топтался. Баранников, видно, не прихлопнул как следует входную дверь.
– Кто там? – крикнул Баранников. – Ты, Ерыкалов? Валет, назад!
На пороге комнаты, как-то неловко, неуклюже подвигаясь, показался рослый, громоздкого телосложения старик в мешковатом парусиновом пиджаке, смешной, нелепой панамке, слишком малой для его крупной, кудлатой головы.
– Товарищ Баранников, вы уж меня простите… – пробормотал старик, не решаясь окончательно войти в комнату. – Вы мне назначили в прокуратуру… Но я не смог ждать, не утерпел… Вы уж простите, что я прямо в дом…
Губы у старика подрагивали, и все его мясистое крупное лицо подрагивало, дергалось.
– Я пришел вам сказать…
Он задохнулся, поднес руку к горлу и вдруг тяжело, грузно, так что в серванте зазвенела посуда, упал посреди комнаты на колени.
– Арестуйте меня! Я вас прошу… Я должен понести наказание!..
Арестуйте меня!
– Встаньте! – крикнул Баранников. Он заметно растерялся – так неожиданно было падение посетителя на колени. – Встаньте, Евгений Алексеич!
Он бросился к старику, подхватил его и силою заставил подняться.
– Костя, стул! И воды, скорей!
На бегу натягивая брюки, Костя кинулся на кухню.
– Вы присядьте… вот так… – суетился Баранников. – Вот водица, выпейте… Не надо так волноваться, совсем не надо…
Виктор явно трусил – как бы старик снова не растянулся в обмороке, как на пожарище. Изволь тогда хлопотать – вызывать врачей, приводить в чувство… А вдруг да совсем окочурится?
Но старик отхлебнул из кружки воды, и мало-помалу ему стало лучше.
– Посидите, посидите, успокойтесь! – жестом остановил его Баранников, заметив, что Евгений Алексеич намеревается заговорить. – Может, еще водички? Или хотите папиросу? Папироса тоже успокаивает…
Мировицкий отрицательно качнул головой.
– Тогда с вашего разрешения закурю я, – сказал Баранников, беря со стола из Костиной пачки сигарету. – Вы меня, признаться, прямо-таки испугали… Ну, разве можно так? Вы ведь и ушибиться могли… Ах, вот беда, спичек-то нет! – с выражением досады хлопнул Баранников себя по карманам. – Все пожгли. Мой товарищ такой дымокур – не напасешься! Нет ли у вас с собою огонечка?
– Не сумею вам услужить, – слегка развел руками Мировицкий. То, что говорил Баранников, доходило до него явно туго, в половину смысла. – Не курю и спичек при себе не ношу…
– Ах, жалко, жалко! – вполне натурально огорчился Баранников. – А вы это хорошо делаете, что не курите. Курить, как говорится, здоровью вредить… Табак разрушает нервную систему…
– Товарищ Баранников… – не слушая, в сосредоточенности на своих мыслях, проговорил Мировицкий. Губы его снова дергались, кривились.
Баранников на полуслове оборвал свою бойкую скороговорочку, присел на стул против старика и с напряженной серьезностью, выжидательно воззрился в испещренное морщинами и фиолетовыми жилочками его лицо.
– …не знаю, понимаете ли вы в полной мере, что́ сотворил этот ужасный случай… кого мы утратили в Афанасии Трифоныче… Боже мой! – воскликнул Мировицкий со стоном. – Да если бы вправду существовала всевышняя воля и воля эта сказала мне – отдай свою жизнь, только чтобы продлились его дни, – вот вам мое искреннее слово: не стал бы колебаться ни мгновения!..
– А вы, простите, давно дружны с Афанасием Трифонычем? – как бы между прочим, из одного лишь простого любопытства, спросил Баранников.
– С двадцатых годов еще… Ведь он-то мне и направление всей жизни перевернул! Кем я был – смешно вспомнить! А знаете, на чем мы сошлись? Однажды он мне древние тексты принес, с церковнославянскими титлами. Вы, говорит, семинарию кончали – поясните-ка! Так наше общение и началось… Господи! – вздохнул он тяжело. – Подумать только: вчера еще мы с ним об этом нашем первом знакомстве вспоминали, к разговору пришлось… Товарищ Баранников! – устремил Мировицкий на Виктора взгляд, полный почти безумной тоски. – Это трудно понять, мало кто бывал в таком положении… Но вы должны понять, с чем я к вам пришел, что́ у меня вот здесь, – коснулся он рукою груди, – Ведь я себя форменным убийцею почитаю!
– Как же это понимать – форменным? Не наговариваете ли вы на себя, Евгений Алексеич? – с дружеской мягкостью спросил Баранников.
– Помилуйте, какой наговор! Ведь это же я во всем виноват – я Афанасия Трифоныча на замок-то запер!
Баранников сначала качнулся назад, затем тут же рывочком подвинулся на самый кончик стула, почти вплотную к Мировицкому.
Наступило недолгое оцепенение.
В позе Баранникова было что-то от стойки охотничьей собаки.
Костя даже подивился про себя: неужели это Виктор, тот самый флегматик, что всегда сидел на лекциях с рассеянным видом или почитывая потихоньку «Советский спорт», нередко хватал на экзаменах трояки, не слишком из-за этого огорчаясь, и более или менее ощутимо волновался только по поводу того, выйдет ли киевское «Динамо» в финал сезонного розыгрыша или киевлян обгонит какая-нибудь соперничающая команда…
– Зачем же вы заперли? – спросил Баранников без дыхания, сдавленным голосом, весь так и приготовленный услышать окончательное признание.
– Та́к мне Афанасий Трифоныч сам повелел. Слабость он вчерашним вечером чувствовал, невмочь ему было идти запирать за мною дверь. Вот он и приказал – навесить замочек на петли снаружи… Ну кто ж мог предполагать! Ах, боже мой, боже мой! Если бы у меня хоть какое предчувствие шевельнулось! Своею рукою обрек! По глупости, по легкомыслию своему… А не сделай я глупости этой, он бы, пожалуй, хоть сам-то спасся…