Федор Панфёров - Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье
Сын же Анны Арбузиной, Петр, сидит на сцене, держа в руках баян, и тоже напряженно смотрит на дверь: как только появятся власти, он переполнит зал звуками марша. Нет, видимо, Петр не хочет с Елькой свадьбу гулять: даже взглядом нареченную не оделяет. А она-то разрядилась! Она-то! Платье на ней настоящего шелка — синее, с таким пышным воротничком, или, как она сама называет, «жабо», что напоминает он крем на пирожном. Сидит Елька у края стола, почти у входной двери, и отсюда гневно посматривает на Петра и что-то без умолку щебечет, щебечет, явно заигрывая с шофером самого Иннокентия Жука: вон на кого метит!
Но Петр даже не смотрит на нее. Он напряженно поджидает тех, кого ждут и все… И вдруг баян в его руках ожил. Взвихренные звуки рванулись, подняли всех на ноги, и люди закричали, приветствуя вошедших.
Первым перешагнул порог Иннокентий Жук, коротенький, сбитый, точно дубовый комель, — с одного раза колуном не сшибешь; за ним Иван Евдокимович под руку с погрузневшей Анной, которая улыбалась, как утреннее солнышко: на ее лице все сияло — сияли полные румяные губы, румянец на щеках. Даже, казалось, она вся кричала: «Радуюсь, друзья, вместе с вами!» За ними степенно вышагивал секретарь райкома Лагутин. У этого лицо с татарскими чертами было, как всегда, мрачновато и в то же время выражало готовность ко всему: спроси, каково настроение людей в любом колхозе, — Лагутин сейчас же скажет; спроси, каков план по уборке сена в том или ином колхозе района, — тут же ответит. Но в эту минуту и у него глаза веселы, будто шел за хорошей наградой. А рядом с ним всегда куда-то торопящийся председатель райисполкома Назаров. Этот быстрым взглядом окинул зал и, казалось, увидел сразу всех.
— Ага! — сказали чабаны и сделали привычные движения руками, точно ударили посохами о землю. — Явились, — еще скупо произнесли они и раздвинулись, готовя почетное место Иннокентию Жуку, а увидав, как тот направился за боковой стол, враз гаркнули:
— Не можем без Жука! Нас хочет опозорить: отсел.
А Вяльцев — вот предприимчивый человек — уже извлек откуда-то постоянное председательское кресло, на ручках которого виднеются две оскаленные пасти не то тигров, не то львов.
— Коль так — ладно, — сказал Иннокентий Жук, опускаясь в председательское кресло; затем, вцепившись сильными пальцами в граненый чайный стакан, наполненный водкой, поднялся и произнес: — Первый бокал за зачинателя иной овечкиной жизни, за Егора Васильевича Пряхина! Секретарь Ставропольского крайкома пишет в «Правде»: овец на Черных землях круглый год держать нельзя. Егор Васильевич Пряхин обратно: можно. За «можно» выпьем, за зачинателя Егора Васильевича. Кто против — отставь стаканы.
Хохот грянул в зале: шутник же этот Иннокентий Жук! Отставить стакан, наполненный вином или водкой? Ого! У кого силы на такое хватит? Вишь, и сам-то, дьявол, хохочет. Ну и председатель! Ну и молодчина! Везде народный — в серьезном деле, в веселье, в горести, печали, радости.
— Ты сам… сам отставь его, стакан! — задиристо закричала Елька и пересела ближе к Акиму Мореву.
— Из рук не могу выпустить: пальцы приварились, — быстро ответил Иннокентий Жук и опрокинул содержимое стакана в рот, затем, чуть не задохнувшись, сказал: — Забыл чокнуться… Вот горе! Налейте. Налейте мне, чтобы ошибку ликвидировать.
Чабаны загудели. Вот это почет, вот это уважение: председатель колхоза Иннокентий Жук зараз два стакана выпивает за Егора Пряхина, а стало быть, и за них — чабанов. Они сами, крякнув, выпили, как выпили и все в зале, тут же подставляя порожняк: наливай, чтобы можно было чокнуться. Принял заполненный водкой второй стакан и гость, Ибрагим, причмокнул, встал. Хотелось ему поговорить. А как же? Там, в степи, около отары, не наговоришься. А дум скопилось много.
— Степи велики? — заговорил он, и его золотистые глаза загорелись. — Велики, богаты — да? А мы овечек — мало. Ибрагиму директор сказал: две тысячи овечек — да. Нет, больше. Нельзя больше? Нельзя — да? Но большой вода придет — тогда хорошо — да? — Он говорил долго и все сердился, доказывал, что вместо одной отары вполне может ухаживать за тремя — в шесть тысяч голов, при условии, «если Советская власть подаст воду». Чабаны в знак согласия кивали головами, а все остальные поторапливали гостя и только, когда он, вызвав на соревнование Егора Пряхина, заявил: — Тянуться будем — ну. Туда-сюда и вперед, вперед, Егорькя! — все отозвались полным согласием и, видя, что Ибрагим и Егор Пряхин обнялись так, что кости затрещали, зааплодировали.
И пир начался…
Трудно было установить, где и когда была нарушена граница трезвости, да, видимо, это никого и не интересовало: все пили, ели, говорили наперебой, потом стали делиться на группки, кучки. Вон сбились в группку колхозницы. Сначала они над чем-то смеялись, но вот обнялись и заплакали.
«Видимо, вдовы. Конечно, вдовы, потерявшие мужей в годы войны. Вспомнили родных, милых и — грустно бобылками доживать век, — так Аким Морев с тоской заключает. — Трудовому человеку война приносит только горести и беды». И хочется ему подойти к ним и сказать утешительное слово. А что скажешь? Каким словом заменишь ту утрату? И он переводит взгляд на чабанов.
Чабаны, несмотря на то что выпили изрядно, говорят мало, и только порою, как вихрь, среди них поднимается спор, а затем они снова пьют, едят, кивают головами или хвастаются силой, стремясь перетянуть друг друга через стол.
Аким Морев тоже чуточку захмелел. Он смотрит на людей, особенно на чабанов, на Анну, на Петра, играющего на баяне, на всех смотрит, и ему хочется стать на какое-то время чабаном, зерновиком, животноводом или шофером и с их позиций глянуть на себя, секретаря обкома партии.
«Вот ты секретарь обкома… тебе вручена целая область, — обращаясь к самому себе, мысленно превратив себя в колхозника, раздумывал он. — Что ты должен сделать для народа? Согласился бы ты жить так, как живем мы?»
Аким Петрович Морев, сын рыбака, рожденный на взморье Каспия, выросший в деревне, по счастливой случайности получивший образование, в первые дни революции вступивший в партию большевиков и ныне секретарь обкома, задумался.
Молчит секретарь обкома. В затруднительное положение попал? Сказать «нет» — значит, подчеркнуть: оторвался от народа. «Нет. Подождите. Зачем спешить? Как жить? Вот так, как живут они, разломовцы, или так, как в колхозе «Партизан». — «Выкручиваетесь, товарищ секретарь обкома?» — «Зачем же? Я когда-то жил в деревне и в более трудных условиях, нежели теперь живут колхозники», — отвечает секретарь обкома, но прямого согласия еще не дает: он хочет все продумать.
Тогда кто-то другой снова задает ему вопрос: «Вот ты выходец из народа…» Аким Морев резко перебивает: «Меня такое оскорбляет. Выходец из народа? Какой же я «выходец»? Куда это я из него вышел? Вот сболтнул. Я тоже народ, как и каждый вот из них. Знаю, народ выучил меня, поставил во главе областного руководства и сказал: «Работай и нос не задирай. Задерешь — кубарем полетишь». Вот почему мне и больно, когда я вижу, как еще трудно народ живет».
«Ну, а так, как он живет, согласился бы ты жить?» — «А к чему такой обывательский разговор? — сам себе же возражает Аким Морев. — Грош была бы мне цена, если бы я просто согласился жить, как живут они. Я обязан, как их выдвиженец, сделать все, чтобы они лучше жили».
«Ну, а что ты во имя этой великой цели делаешь?» — «Сейчас отвечу».
Он хотел было сказать, что вот партия уже напрягает все свои силы и создает ряд условий, чтобы колхозники жили лучше. Он вместе с партией думает о завтрашнем прекрасном дне колхозов.
Но полностью ответить ему мешает Елька. Она что-то щебечет, заигрывая с ним. Он понимает: все это она проделывает для того, чтобы поддразнить Петра, и потому уступает ей. А она говорит-говорит, то и дело поправляя искусно завитую челку, причем, когда поправляет, глаза ее, и до того похожие на овечьи, становятся совсем бессмысленными, как у теленка.
— Вы же на нас, на деревенщину, с усмешкой смотрите, — говорит она, кидая взгляд в сторону Петра.
— Как на деревенщину? Ныне ее вообще уже нет, — ответил Аким Морев, поддерживая игру Ельки, позволив ей даже плотно припасть к своему плечу и в то же время думая: «Как радостно было бы, если бы так прикоснулась ко мне Елена! Нет, нет. Она вернется из Приволжска, и мы… Я увезу ее на Черные земли. Мы будем вдвоем в этой пустыне».
Вдруг столы раздвинулись, образовалась просторная площадка.
— Танцы? — спрашивает Аким Морев у Ельки, чувствуя себя легко и беззаботно, ожидая чего-то хорошего, мысленно призывая к себе Елену.
— У нас бескультурщина: сначала пляска. А потом культурные танцы: фокстрот там. Ах, люблю! — жеманно произносит Елька, и Аким Морев хохочет над ее словами, не замечая того, что в это время у двери, рядом с Ермолаевым, стоит Елена и пристально смотрит на то, как с Акимом Моревым заигрывает Елька и как он, довольный, хохочет, вовсе не избегая ее прикосновений…