Михаил Пришвин - Глаза земли. Корабельная чаща
Тут-то вот во время величайшего бедствия зверей и насекомых со всей страстью разгорается птичья любовь и свобода. Вот, может быть, откуда и взялось у нас всех почитание крылатых существ, как посланников небесных: какие они счастливые!
А может быть, и так надо понять, что и в нашей человеческой природе есть какие-то скрытые, крылышки, и оттого каждому хочется полететь, иной раз даже чувствуешь на плечах место прикрепления крыльев, вроде как бы тут чешется, иной раз во сне так явственно все мы летаем.
Не из этого ли чувства свободы крылатой выходим и мы, природные страстные охотники? А то откуда же взялось это чувство радости у охотников, такой ощутимой?
Так вот едешь на лодочке ночью в сырости, а иногда даже и зябнешь, дрожишь от холода, а за спиной каждое перышко на своих крыльях трепещет от радости. Встречаешь рассвет с ружьем в руке на своем островке.
А между тем потеплело, и вода, быстро стала прибавляться. Вот и самому заметно на рассвете, что, когда садился ночью, вокруг шалаша был большой темный круг земли, а теперь остается он всей этой земли пятачок. Конечно, очень не хочется расставаться с крыльями радости, думаешь — товарищ, конечно, устроился где-нибудь тут близко тоже на островке, и он по себе поймет: когда вода сильно прибавится — он за тобой и приедет.
Успокаивать себя можно разными мыслями, а вода неумолимо, неминуемо, вода сама по себе, по своим правилам потихонечку все ползет и ползет и вот уже пятачок мой скрылся, подходит уже вода к сапогам, и от всей великой радости жизни крылатой остается радость одна, что сапоги-то все-таки резиновые и высокие!
Мало-помалу становится так, что и глаз не, можешь оторвать от воды, и тут-то вот начинаешь понимать этих плывущих к тебе мышей, взлезающих на ветки твоего шалаша водяных крыс, и кажется тогда, все они шепчут неумолимой воде:
«Чур меня!»
Вдруг подсадная утка взялась, весь расписанный яркими красками селезень шлепнулся на воду, за спиной у себя опять взметнулись крылья свободы…
Но пока этому радовался, воды еще прибавилось, и крысы водяные сидят теперь на ветках рядом с тобой, а товарищ после того селезня подумал, что значит все хорошо, если охотник стреляет.
Крикнуть разве?
Тут ветер подул как раз с той стороны, куда надо кричать.
А звери разные плывут, все выше и выше поднимаются, утка подсадная все чернеет и чернеет от наседающих на нее насекомых.
Стыдно сказать, но как и не сказать, если то была правда: был этот грех, тоже тогда сорвалось с языка у человека вместе со всеми;
«Чур меня!»
Потому теперь так и стыдно, что потерял на короткое время разум и, как всякий зверь окруженный водой, отдался судьбе своей:
«Чур меня!»
Так бывает, волчий щенок перевертывается на брюхо, когда его догоняет борзая. И ему тоже остается одно только это:
«Чур меня!»
То же и с медведем, говорят, бывает, когда человек у него под носом, прошептав свое: «Чур меня!», притворяется мертвым и лежит неподвижно. Говорят, это «чур» иногда помогает, и медведь удаляется…
Так и со мной было: послышался плеск весла, вдали показалась лодка, и за плечами опять, зачесалось то место, где охотники чувствуют по временам у себя крылья.
К счастью, Выгор на присухонской низине такой высокий, что его никогда не заливает водой, да и Мануйло никогда бы такие сделал, чтобы оставить детей на волю воды. Вскоре на лодке, пробиваясь между бревнами, приехал бурлак с лесной биржи и рассказал, что Мануйло по телефону сказал из Верхней Тоймы: он должен там стеречь запонь, а дети или ждали бы на бирже парохода, или, если не боятся, связали бы плот и плыли бы потихоньку к нему: вода будто бы как раз и принесет их к самой Верхней Тойме.
Митраша, долго не думая, решил плыть как можно скорее к Мануйле, и бурлак до самого вечера помогал ему вязать надежный плот из проплывающих бревен.
Работу закончили только к самому вечеру, и тут бурлак поглядел на детей и задумался и долго о чем-то размышлял.
— А хотите, — сказал он наконец, — я, так и быть, вам свою лодку отдам, а сам как-нибудь к себе проберусь на плоту. Дядя Мануйло, я знаю, потом в долгу не останется.
— Ну, а как ты думаешь, — спросил Митраша, — ничего с нами не будет худого, если мы на плоту поплывем?
— Тоже ничего, если не боитесь: мало ли у нас плавают на плотах. Варить можно, греться у костра, у нудьи, а на лодке как сел, так и сиди, и дрожи!
— Плывем, Настя, на плоту! — решил Митраша.
И бурлак повеселел, а сам все повторял:
— Ну, а ежели хотите на лодке, что же, берите, дядя Мануйло не такой какой-нибудь, берите!
— Спасибо, спасибо! — повторяли Митраша и Настя.
А бурлак все веселел, уж сидя в лодке, отчаливая, все повторял:
— А мне что, я и на плоту перееду, ежели надо, берите лодку!
Так он и уплыл, и после него к вечеру поднялись на пойме голоса, сколько голосов, и все голоса повторяли некоторое время все одно и то же: последнее слово бурлака.
— Берите, берите!
Странно и так удивительно это бывает, что когда о чем-нибудь и очень крепко задумаешься, и тут где-нибудь тоже вблизи петух прокричит — то кажется, петух этот поймал твое последнее олово из того, о чем ты задумался, и выкрикивает на весь свет.
А тут было Митраше, что вся пойма, тысячи болотных птиц подхватили одно слово, и все на свой лад повторяют:
— Берите, берите!
И нужно сказать, — это не просто бывает с людьми, когда свои слова начинаешь узнавать в птичьих голосах. Это бывает, когда к человеку подходит какая-то своя новая догадка, своя собственная новая мысль.
Бывает это со всеми нами — придет какая-нибудь своя новая мысль, и ты о чем-нибудь сам догадаешься вдруг, сам откроешь, вот тогда почему-то и кажется тебе: все на свете этим обрадованы, и даже в крике петуха слышится твоя эта какая-то мысль на его лад.
Так было с Митрашей в шалаше на вечерней заре: он вдруг догадался…
Было это совсем перед тем как уснуть в тепле под сеном. Уже проводил Митраша все голоса на пойме, знакомые и незнакомые, и любимый его конек-горбунок проскакал, стуча копытцем, по твердому воздуху. Кругом всего неба по горизонту началось уже бормотание тетеревов, колыбельная песнь на весь мир.
Тут-то вот в последнюю минуту перед засыпанием и пришла Митраше в голову одна догадка, озаряющая всю. Душу.
Себе самому потом кажется, будто эта догадка просилась к тебе давно уже и не раз стучалась в двери души твоей, но ты почему-то ее не впустил. Другой раз даже и волосы на голове у себя рвать хочется, до того винишь себя в этом, что вовремя не догадался. В конце концов кажется, что не она замедлилась, а что сам виноват: не догадался.
А пока не кончилось, то кажется, будто мысль сама тебя ищет, и она тебя находит. Придет время, и она тебя непременно найдет и от мысли этой ты никуда не уйдешь…
У Митраши эта мысль была о той Корабельной Чаще, куда ушел их отец. Эта мысль, теперь совершенно ясная, законченная, вдруг толкнула Митрашу в момент засыпания, и она была такая большая, что прямо и не помещалась в себе, как не помещается иногда в ведре вода под капелью: места в себе не хватало.
— Настя! — сказал он, — ты не спишь? Ты знаешь, о чем я думаю?
— Нет, — ответила Настя, — не знаю, а что?
— Вот что! Наш отец и есть тот самый, помнишь, тот, кто говорил Мануйле о правде истинной.
— Это, кто лежал с ним в больнице? — воскликнула Настя, поднимаясь с постели. И потом, сидя:
— А я давно об этом думала, только несмела как-то сказать…
— Я все время тоже думал и почему-то не смел сам себе это сказать: как-то вроде как в сказке все получалось…
— Теперь я знаю, конечно, оно так и было — отец раненый с больной рукой лежал в лазарете, а на Мануйлу упало дерево, и его доставили в тот же лазарет. Они там познакомились и говорили о правде истинной.
— Мало того! И та Корабельная Чаща и есть та самая Чаща, куда отец ушел! на какую-то важную работу! — И весь путь этот, и по пути Волчий зуб, и Воронья пята, и все это на пути к отцу.
— А помнишь, как эта река называется?
— Мне кажется, Кода.
— Их две реки, они сестры: Кода и Лода.
— А помнишь, скворец там где-то на том же пути в старой часовне служит за дьякона?
— А как потом где-то возле становой избы, откуда начинается путик Мануйлы, там прудик, и в нем живет рыбка Вьюн?
— Две рыбки: Вьюн и Карась.
— А помнишь: еще он говорил…
— Нет: вот самое главное, почему же он-то, такой хороший и умный, не догадался, что мы — дети его друга?
— Мне кажется, — ответил Митраша — он временами догадывался, он так долго глядел то на меня, — то на тебя. И скорей всего, после он догадался.
— Я тоже так думаю, — ответила Настя, — временами он догадывался, а мы на глазах мешали ему, теперь, как и мы, он догадался!