Евгений Суворов - Соседи
«Куда ему столько?» — раскрылись глаза у Манака.
«Не жалей, — суетился дед, — пускай пьет».
Все равно, когда не зацвел еще багульник и за мостом через всю стлань стояла не высохшая от весны лыва, Забанка ушел.
Каждый год так было. Только к осени возвращался Забанка.
Если он задерживался больше, мы начинали гадать. Одни говорили, что Забанку поймал филин. Манак с бабкой думали, что Забанка остался на зиму в норе барсука или прогнал белку. Дед помалкивал.
Однажды осенью к нам приехала тетя Гаша. Я увидел, как она поставила возле нашего заплота чемодан в голубом чехле, сорвала веточку дикой яблони. С криком: «Тетя Гаша приехала!» я выбежал из избы.
— Тетя Гаша, тетя Гаша, — приплясывал я, ожидая леденцов.
— Медвежо-о-нок, — смеялась она, расставляя руки. — На Филиппихину елку смотрел и рос? Только меня теперь не Гаша зовут, а Галина.
И тут же в моем кармане очутилась целая горсть леденцов.
Я все время забывал новое Агашино имя, и тогда она переставала смеяться.
Тетя долго говорила с дедом и бабкой, посматривала на меня и с чем-то не соглашалась.
«Не отдам, — сердился дед. — Школа и у нас под боком».
Но потом сдался, бабка поплакала.
Через полчаса я побежал открывать большие ворота.
— Что там — справлюсь, — ворчливо сказал дед, и мы вместе, дед плечом, а я обеими руками, налегли на один осевший створ. И всегда мне казалось, что створ этот, когда его открываешь, бороздит землю точь-в-точь как хромая нога у немого инвалида Гошки.
Дед подвел в поводе мотавшего шеей с белой челкой жеребчика к самому крыльцу, так что заходить в избу надо было сбоку, сгибаясь под полкой с ведрами.
Вот мы уже посидели перед дорогой, уже в ходке, выехали с тетей из ограды, дед и бабка хотели еще раз подать нам руку, как я вспомнил, что не простился с Забанкой. Я выскочил из ходка, бегом в избу, манил, все облазил — нет Забанки. Побежал в приамбарок — тоже нет. И под сараем не было. Наверно, к бане ушел. Он всегда сидит там возле черемухового куста, и если не ловит птиц, то любит подсматривать за ними.
Забанка как сквозь землю провалился. Я звал. Вниз, к бане, шли дед с тетей. Я не мог понять, о чем они или спорили, или еще что, но дед почему-то все размахивал рукой, тряс узловатым указательным пальцем, а тетя и с недоверием и с недоумением поглядывала то на деда, то в мою сторону.
Я сидел возле огурцовой гряды и плакал.
Тетя сказала, что из-за какого-то кота она не намерена опаздывать, что у них в городе тоже есть кот и он нисколько не хуже, а лучше, потому что никуда не уходит.
До станции ехали мы весь день. Лыска не уставал, и наш ходок дребезжал, подпрыгивал на голых побитых корнях, старых колеях и ямках, и нет-нет да нас с тетей обдавало ржавой водой, скрытой густым трилистником и ряской. Показывались из-за «колен» и поворотов сухие полянки, на которые выбегали и смеялись сыроежки с тоненькими шляпками, синюшки, разнаряженные, с красными щеками, мухоморы, а через них, мне казалось, прыгал и прыгал Забанка…
Запоздалой осенью, когда межи и лес стали бесцветными, а дорога совсем почернела, на рябой от грязи полуторке я добирался в нашу деревню. После города дома ее показались мне маленькими, а дедов — совсем покосился. Ворот, высоких, давно-давно старых, на которых прибитые гвоздями держались кружочки, солнца и полумесяца, уже не было. Их заменил низкий заплот с отполированной руками и одеждой верхней жердью. Один приамбарок, кажется, не поддался ни жаркому лету, ни жгучим холодам, ни дождям. Крепкие бревна его все так же отливали красноватой медью, дранье было целым, и только лиственничная кора, сберегавшая его, покоробилась, поломалась и кое-где свисала с крыши застывшими лохмотьями.
Дед так и не расставался с корзинами и коробами. Он бросил на лавку только что принесенную из леса лозу, заходил то с одной, то с другой стороны, не зная, что со мной делать. Он говорил и говорил и вдруг осекся, вроде бы недовольный: сел в угол к столу и даже глядеть не хочет. Я растерялся.
Выручила бабка:
— Ты про Забанку спроси…
Мне было двадцать три. Я едва вспомнил: смешным показалось спрашивать про Забанку, да и нет его, наверно, давно. Дед мог обидеться, и я послушался бабку.
— А что, дед, Забанка наш тогда так и не вернулся?
Дед качнул сухим плечом, недоверчиво скосился, взгляд его потеплел.
— Забанка… Не будет больше… Один Забанка… Э-э, браток, мало ли вот котов, а он не такой. Обойди всю сторону — и не будет, нет, не найдешь.
Что-то еще, другое, мучило деда, но он молчал, а затаившуюся в глазах горечь скрыть не мог. Дед посидел-посидел, повернул ко мне голову и спросил:
— Лес-медуницу помнишь?
— Ага.
— Ну-ну…
— А сходим, дед, в этот лес?
Дед расчесал бороду и будто самому себе сказал:
— Дойдет солнце — от жары деться негде. В самый раз идти.
В лесу дед показывал — где какое дерево молния сбила, а какое срублено.
— Э-э, мал был, не упомнишь: вот же, рядом, голубицу с тобой брали. А переход не знаешь? Брусница там была-а… по-над берегом. А найди. Который год уже будто пал прошел. А бывало, и пал пройдет, а смороду, да хоть что — пригоршнями греби…
Еще давно с дедом мы продирались по осиннику, что за Шкуратовым покосом. Тогда как было: нет-нет да оставишь где-нибудь шапку или штанину располосуешь. А тут мы шли, уже Инка показалась за деревьями, а дорогу нам только раз перегородила согнутая над тропкой береза да спиленный кондач, и над самой Инкой забелела длинная поленница дров.
Дед сердито мотнул рукой:
— Герасименок, лесу ему не хватило… Коршун, и только, — распекался дед. — До заимки руби — не вырубишь, так сюда залез, волчиные глаза. Тут тебе и ягоды, и медуница, и все… А это что: столько прута срезано и брошено, столько охапок лежит с позатого лета, коню не увезти. Ну, на что ему?! Чтоб вас перун разбил… Ну, подожди.
Дед больше не мог говорить и молчал и, лишь спотыкаясь на свежих пеньках и корягах, готов был плюнуть, но только и мог, что обзывал кого-то коршуками и вороньем.
Вот и лес-медуница.
Дед остановился возле поломанного изъезженного кустарника. Смородину здесь уже давно не собирали, только у самой земли еще можно было отыскать придавленные рясные гроздья волчьих ягод, немного рябины да морошку.
Дед растерянно поглядел на меня, опустился на сгнившую колодину и сорванным голосом, почти шепотом, одними губами выговорил:
— Иди-иди. Смотри, я не пойду.
От колдовского дедова царства ничего не осталось: кто-то, видно, еще давно вырубил молодой лес на частокол и жерди, кому-то понадобились и деревья потолще — и половина из них была подрублена.
Росы-медуницы нигде не было…
Я вернулся к деду, сел на колодину. Дед встрепенулся, подсел поближе, взял меня за полу пиджака и быстро-быстро заговорил:
— Порубят тайгу. И медуницу — под корень. А не знаешь — Забанка тут ходит… Только раз видел — годов пять тому будет: молоньей залетел на ту вон лесину. И чего это такое: в доме мирный, а в лесе дичает. Видать, не знаешь, — инженер к нам, хлюст раскакой-то, едет и ораву с собой волочет. Постройка большая затевается… Камень бы вроде нашли. А по мне век бы его не было. И что вытворяют: до Мильгитуя порубку… А такого красавца строевика и к Загорью не будет. Лес-то новый, не вошел в силу. Вырубят — и помру, — тихо сказал дед. — А инженера-прихвостня… в болоте… Вот те крест, не забоюсь. Натерпелся коршуков, хоть одного…
Дед отодвинулся. Мы сидели молча, он глядел в одну сторону, я — в другую. Старик не знал, что я тот самый инженер, которого он собрался топить в клюквенном болоте.