Евгений Суворов - Соседи
На середине косогора я остановился: спуск был крутой, я хотел выбрать дорогу полегче, — я вдруг увидел, как ловко скользила меж огромных валунов фигурка девушки. Сначала я подумал, что это моя жена, но тут же понял: с такой ловкостью бежать по россыпям, мгновенно появляясь из-за огромных валунов, своим беспорядочным расположением создававших множество лабиринтов, может только тот, кто вырос здесь или часто приезжает сюда.
Гибкая, стройная фигурка, то исчезая, то появляясь, стремительно двигалась в мою сторону. Я, не понимая зачем, по самой крутизне шагнул навстречу, на миг устыдившись, что только что хотел спуститься вдоль по косогору, где дорога хоть и длиннее, но зато безопаснее. Девушка бежала ко мне и делалась все старше, старше — и на глазах превратилась в старуху! Превращение произошло так быстро, правда и обман переплелись настолько, что мне продолжало казаться: передо мной не старуха в ситцевом платье, а девчонка, для чего-то играющая старуху… Я взглядывал на огромные валуны, на лабиринт ходов между ними…
«Может быть, — размышлял я, — меж валунов бежала девушка, потом она исчезла — встретилась с тем, к кому бежала, а старуха, когда я схватился за ветки кустарников, чтобы не свалиться с крутизны, появилась из-за ближних валунов и продолжила путь девушки?..
Старуха смотрела на меня до жути внимательно и, казалось, своим взглядом впитывала меня. Я шагнул к ней. Она расцвела в улыбке.
— Ты меня с кем-то спутал, да?
Не мог же я сказать, что спутал ее со своей женой, которой едва минуло за двадцать, и если бы сказал об этом жене, она бы сердилась на меня, самое малое, неделю.
— Я приняла тебя за инструктора… Он с такой же, как у тебя, тетрадью ходит…
Только сейчас я увидел в руках у себя блокнот, в котором я делал простым карандашом рисунки гор. Ничего не понимая, я смотрел на старуху.
— Вчера меня обругал инструктор, — пояснила она. — За то, что я залезла до половины вон той скалы. Я бы и выше залезла, да он не разрешил.
«Это я старик… У меня и в мыслях ни разу не было вслед за смельчаками подняться на отвесную, почти вертикальную скалу…»
И еще я подумал:
«Ей недоступны те радости, которые доступны мне в моем возрасте, и она последние годы, а может быть, дни отважилась сделать опасными, хотя бы в чем-нибудь напоминающими молодость… А может, она смеялась над такими, как я, кто боится рискнуть лишний раз, а то и вовсе никогда не рисковал, и по этой причине добивался своего только до половины, а потом оправдывал свою робость тем, что на большее и не был способен?»
Один раз она сорвалась с уступа, пролетела метра два и снова начала карабкаться наверх… Издалека я видел, как она боролась с опасностью, но разве мог подумать, что на скалу карабкается не юная спортсменка, а старуха, которой давно за семьдесят?!
Моя жизнь показалась мне никчемной, трусливой, жалкой…
Капли дождя ударяли о камни и листья, ярко светило солнце, над островом не смолкал жизнерадостный гул маленьких самолетов.
Старуха увидела, что я собираюсь уйти, и стала вглядываться в меня сильнее.
— Дождя боишься?
И она протянула мне свернутый в трубочку, тонкий, как папиросная бумага, болоньевый плащ. Я отказался, спросил, как ее зовут.
— Ниной звали, — сказала она, улыбаясь, как будто ей и в самом деле было лет двадцать.
Ее голые ноги, обутые в старенькие домашние сандалии, были бронзово-черные от загара, в свежих царапинах и ссадинах… Она оглянулась, видимо, опасалась встречи с инструктором, легко переступила с ноги на ногу и, глядя мне в глаза, доверительно сообщила, как будто мы с ней были давно знакомы:
— Ты только не говори ему, — я ведь что выдумала: сижу вон там, — она показала на глубокое синеющее пространство за обрывом.
— Где? — не понял я.
— Над обрывом, — весело сказала она. — Свешу ноги вниз и читаю книгу.
Я поверил ей.
— Вы можете сорваться, и никакой инструктор тогда не поможет…
— А ну его, — сказала старуха. — Он — грубый человек.
Я не согласился:
— Вежливость тут может навредить…
Я не мог обращаться к ней только по имени, — все-таки разница в возрасте была большая, — и довольно громко спросил ее отчество.
Старуха как будто не слышала моего вопроса.
Я сказал:
— У Лермонтова в «Маскараде» ваше имя…
— Я знаю, — ответила она. — Ее отравили…
Мне показалось, что передо мной — сельская учительница. Но я ошибся, и это еще больше расположило меня к моей старухе.
— Я чувствую себя моложе, когда сижу над обрывом… Хочешь посидеть?
Я представил, как сижу на самом краешке отвесной скалы, по незаметным выступам которой высоко над землей делают невероятные прыжки домашние козы, и промолчал, вспомнив, как мы с берега с изумлением следили за ними… Чья-то большая, с белыми пятнами собака вместе с нами, только чуть поодаль, долго, замерев, смотрела за козами, пролетавшими в воздухе, которых она, как и мы, наверное, приняла в это время за диких…
— Боишься, — без всякого укора сказала старуха.
Взглянув на скалу, я понял, что никогда не сделаю даже попытки карабкаться по ней. Зачем? Чтобы сорваться? Другое как будто было легче — сидеть, свесив ноги, на краю обрыва… В первый же день мы приходили сюда. Я постоял на краю пропасти, но, оказывается, это был еще не самый край — два шага земли, а точнее — скалы впереди оставалось… Мои женщины вскрикнули, испугавшись за меня, и я отступил, так как мне хотелось и эти два шага сделать… В тот раз я почувствовал, как тянула к обрыву какая-то непреодолимая сила… Я слышал, что бездна притягивает, человек не хочет и делает в нее шаг… А иногда он делает этот шаг с восторгом, граничащим с безумием…
Проговорили мы с ней минут двадцать и разошлись каждый своей дорогой, и не начинавшийся дождь был тому виною — ведь можно было укрыться среди валунов на берегу, под соснами, да и возле заправочной можно было спрятаться от дождя под крышей… Тогда мне как будто не надо было встречаться с нею, — а почему же сейчас хочется и увидеться, и поговорить? Может быть, в тот раз ей нужно было поделиться какой-нибудь своей новостью, может, печалью, а может, радостью… А я торопился, застеснялся чего-то, неловкость какую-то увидел, и уж самое никчемное, если дождя испугался… Она никак не хотела уходить, стояла в лучах солнца и дождя, похожая на колдунью, знавшая об этом мире и о себе какую-то тайну, о которой она, как я теперь понимаю, начинала рассказывать…
Я узнал, что она не любила ездить. Это у нее с войны. Когда бежала с мешком продуктов в райцентр, — там учились ее ребятишки, — и когда кто-нибудь из колхозников предлагал место в санях или в телеге она всегда отказывалась, говорила, что ей надо скорее… На Ольхоне она побывала один раз нечаянно и теперь каждое лето прилетает сюда на маленьком самолете.
Совсем недавно вдруг вспомнилась она мне — тоненькая, до черноты прокаленная солнцем, с сияющими молодыми глазами, умудренная жизнью, — и все думал: почему же она не исчезла из памяти, почему за такую короткую встречу оставила в моем сердце след, какую-то царапину, которая не исчезает и, наверное, никогда не исчезнет?
Она сказала, что живет где-то недалеко от Усть-Орды, вырастила четверых детей. Было бы семь, и она жалела трех, неродившихся, «выбитых», как она сказала, буянившим мужем, из ее короткого рассказа скорее походившим на зверя, а не на человека…
Я подумал о великом упорстве женщины, о ее неиссякаемой любви ко всему живому, дающей любовь тем, кто ее недостоин, и своей любовью помогающей укрепиться всему, что должно жить.
Лесные колодцы
Старик Букин доживает свои дни у дальней, родственницы.
Никто не знает, сколько ему лет. Больше он лежит на широком, из сосновых досок топчане, таком же старом, как сам Букин. Подогнув ноги в самодельных носках из овечьей шерсти, почти с головой укрывшись одеялом, сшитым из разноцветных лоскутков, он, не отрываясь, смотрит наверх. Валяется в изголовье старинная книга с металлическими уголками, с позолоченными буквами, на страницах желто-розовые круги — книга долго хранилась между досок, под крышей.
В другом углу пустует никелированная двуспальная кровать с панцирной сеткой. Букин давно отказался от железной кровати, и я теперь сплю на ней рядом с высокой переборкой и окном. Мне надоела городская жизнь, вечная суета, спешка, и уже полмесяца я живу у незнакомых людей в одной комнате со стариком Букиным.
Днем Букина не слышно.
Ночью он кашляет на весь дом, и я просыпаюсь. В мое окно видно большую, с отблеском пожара, луну, на обрезанном пашней выгоне чернеют копны листового сена, в открытую форточку вливается речной воздух.
— Ночь — год, — недоволен Букин.
Утро не излечивает Букина. Пойдет он к умывальнику, на полпути вспомнит: