Федор Панфёров - Бруски. Книга IV
— Да я вовсе не кусаю. Зачем кусать?
— Вижу. — Богданов захохотал и, как всегда при этом, закинул голову. — Наши труды. Мои. Я ее выучил. Ты не знаешь, а я ей потихоньку, когда она возилась на кухне, потихоньку, нет-нег да и подвалю: «Стеша, мол, предметы — особо домашние — знаешь, какую власть имеют над человеком?» Да при этом возьму да и расскажу какую-нибудь выдуманную историю о моей знакомой. Была, мол, хорошая женщина. Работала. Все на нее глядели. И она горда. А потом — вот свой угол, то да се. Про Наташу, мол, Ростову у Толстого читала? У нас, мол, Наташи-то должны быть с другим концом. А? Что? — вдруг закричал он и ткнул кулаком в живот Кирилла. — Вот и утекла от тебя Стешка. А? Что? Досадно! А мне не досадно! Я радуюсь. Экую фигуру выдвинули на совещание. Да она там, на совещании, — я следил за ней, — украшала Москву, страну нашу. Я думаю, ее там полюбили. И я тебя. И завод — дело моих рук. Я, брат, начинаю подсчитывать, что на земле сделал.
— Ну, это еще рановато.
— А потом будет поздновато. Вот я и подсчитываю, чего на земле Богданыч настряпал.
Кирилла раздражало, как мысленно произнес он: «Хвастовство Богданова», и, желая «обрезать его», он сказал:
— Ты уж очень уверен. А помнишь, как нападал на черный пар, а я его все-таки на «Брусках» вводил. Ты это видел и молчал. Практика-то побила твою теорию.
Богданов вскинул на него глаза.
— Человек заболел, например, ангиной. Ему дают порошки. Что ж, протестовать против этого?
— К чему это — пар и порошки.
— Мужик землю загадил. Она вся, грубо говоря, во вшах-паразитах: полынь, овсюг, пырей, куколь, осот… и черт его знает какой еще сорняк не ужился на нашей земле. Пар в первую очередь уничтожает сорняки. Разве против этого можно протестовать.
— Виляешь.
— А зачем вилять? Когда будут уничтожены сорняки, а их воспитывает мелкая пахота, когда в земледелие будет полностью внедрена агрономия, — тогда станет бессмысленно держать черный пар.
— Не убедил, — резко возразил Кирилл. — Ты все напираешь на «когда-то», а сейчас государству и колхозникам нужен хлеб и мясо.
— Без «когда-то» жить бессмысленно, товарищ «дилектор». Ты помнишь, я в академии, в присутствии Вильямса делал доклад о комбинате. Это было в расчете на «когда-то». Такого комбината пока в жизни нет, но он заложен.
— Где это? В твоем докладе? — снова, настойчиво желая сбить Богданова, произнес Кирилл.
— Ты, дядя, еще чудо-мужик: дальше своего огорода ничего не видишь и видеть не хочешь, — тоже резко, даже гневно проговорил Богданов. — Проанализируй хотя бы состояние своего огорода: вот мы построили два завода в глухом урочище, строим третий. Строительством и коллективизацией мы подняли на движение не только крестьян нашей области, но и соседних областей. Так ведь?
— Так, — ответил Кирилл, уже понимая, что Богданов сейчас нанесет ему ответный удар.
— Значит, крестьянин двинулся в промышленность, в город: деревня, вернее колхозы, дают промышленности — городу рабочую силу, хлеб, мясо, обувь, лес и так далее. Но ведь и промышленность — город не сидит сложа руки, как богдыхан. Промышленность — город двинули в деревню высшую технику: трактора, комбайны, молотилки, сеялки, веялки. А придет время — даст в изобилии электричество. Ведь это уже заложен тот самый комбинат, о котором я тогда говорил в академии, другими словами мы основательно приступили к ликвидации разницы между городом и деревней, то есть строим социализм. А ты как думаешь?
— Думаю… думаю, — в замешательстве проговорил Кирилл.
— Так вот думай дальше, что творится за чертой «твоего огорода». Такие же и даже мощнее, как наш, индустриальные центры созданы, создаются на Урале, в Сибири, да и по всей стране. Что молчишь? Это ведь только врагам или бестолковым кажется, что у нас и промышленность и сельское хозяйство развиваются независимо друг от друга.
— Молчу, потому что побежден.
— Э! Чтобы тебя и подобных тебе колхозников победить, партии придется еще много поработать. Но… поработаем… вместе же с тобой и вами.
— А я тут без тебя станки велел белой краской выкрасить, — произнес Кирилл, лишь бы что-нибудь сказать.
— Видел. Хорошо. К чистоте приучает это. А кто это у тебя там рисует? Мастер большой. Да-а. Вот оно как. Я по пути забрел в Свердловск к своим давнишним знакомым. Ворон у них живет. Ручной. Сто двадцать лет. Три поколения пережил. И сила, понимаешь. Вот какая сила: подойдет к бемскому стеклу, клюнет и — вдребезги.
Вот сила…
И Кириллу показалось, Богданов говорит:
— Вот какой-то ворон, черт его возьми, живет сто двадцать лет, а я, Богданов, прожил всего только шестьдесят с гаком и уже сдаю.
— Ну, завтракай, и пойдем на завод. Я дорогой еще кое-что придумал.
— А может, на озеро съездим? — предложил Кирилл.
— И то дело и то. А Павел? Якунин Павел — вот герой.
— Да. Но тут без него Феня совсем было окочурилась.
Богданов сник и тихо спросил:
— А что?
— Да так себе… — Кирилл хотел замять разговор, ругая себя за то, что забыл про историю в горах.
И принужден был все рассказать Богданову.
5
Совещание знатных людей страны закончилось большим торжеством в Кремле. При этом всех участников совещания правительство наградило орденами, в том числе Никиту Гурьянова, Стешу, Епиху Чанцева и даже Захара Катаева и Нюрку Звенкину, хотя последние на совещании и не присутствовали.
Такой награды Никита не ожидал. Он был уверен в одном: ему дадут «благодарственную грамоту» и признают за ним звание «мастера-земли». Верно, иногда — дома еще — он мечтал получить и орден, но эта мечта была слишком призрачна. И, получая из рук Михаила Ивановича орден Ленина, Никита глухо произнес:
— Какая жизня была раньше, тебе, Михаил Иванович, все известно: по колено в слезах ходили. Ну, теперь другое… и это, подарок такой правительства, я понесу туда — ребятам. Скажу: работай. Нонче за работу большой почет дают. — Дальше говорить он не смог, у него что-то булькнуло в горле, глаза затуманились, и он махнул рукой. И все поняли его, все, кто тут получал орден: все поняли, что Никита не просто получает орден, что рукой он махнул не случайно, что он махнул на все то, что было, что прошло, чего не вернешь — да и возвращать не надо.
В этот же день ждали Павла Якунина и его друзей. Они по приказу из Москвы приземлились в Архангельске, не долетев до столицы. Перед посадкой Павел дал такую радиограмму:
«Летим. Но самолет покрылся льдом».
И нарком ответил:
«Ваша жизнь дороже любого рекорда. Прекратите полет, — и еще добавил: — Страна рукоплещет вам — героям».
А сегодня в пять часов вечера они должны быть в Москве.
Москва уже с утра бушевала. Еще накануне она разукрасилась красными флагами, еще накануне по всем улицам гремела музыка, распевались песни в честь поднебесных героев, и сегодня к пяти часам вся Москва была на нотах. Люди толпились на улицах, на перекрестках, на площадях, на крышах домов, и все смотрели в одну сторону — туда, откуда должна вынырнуть голубая машина. Делегаты совещания, члены правительства, ученые, писатели, художники поджидали летчиков на аэродроме… Павел в это время вел машину на леса Подмосковья.
Павел вел машину и что-то насвистывал. К нему подошел его друг борт-механик и протянул бумагу.
«Товарищу Сталину.
Летим в столицу. Наша жизнь безраздельно принадлежит родине», — прочитал Павел и подписал.
«Да, моя жизнь принадлежит родине, — подумал он. — Но еще и Фене… Ах, если бы она меня встретила!» — И написал на блокноте: «Ваня. Попроси, чтобы разрешили пройти над Москвой. Нельзя теперь не посмотреть Москву».
Вскоре они получили ответ:
«Разрешается пройти над Москвой по вашему усмотрению, но чтобы к пяти часам быть на аэродроме».
«Почему нас так гонят? Обязательно к пяти. Может быть… может быть… Ой, нет!» — И Павел сам перепугался своего предположения.
И вот Москва…
— До-ома! — кричит Павел. — Переодеваться! — И он показывает, что надо делать, так как от гула моторов голоса его не слышно.
Москва. Вот она! Но какая она маленькая отсюда! Она похожа на макет огромного города. Такой живой. Вон внизу движутся машины, ползут неповоротливые троллейбусы, а люди — крошечные, точно комарики… но в каждой этой крошке бьется настоящее сердце, каждая эта крошка ждет, когда на горизонте появится голубая машина. Ага, увидели. Машут фуражками, бьются кисти рук, точно рыбки.
Машина плавно идет над столицей, над Красной площадью, огибает Кремль, а за ней, как стая ласточек за коршуном, несутся мелкие, юркие, изворотливые истребители, гудят бомбовозы. Их так много, что небо потемнело. И сыплются листовки — миллионы листовок летят с аэропланов, с крыш домов… И у Павла впервые за время полета дрогнули руки.