Виктор Баныкин - Лешкина любовь
VI
Женька еще помнил, как мать частенько говаривала, бывало, про свою свекровь, говаривала с ласковой застенчивостью:
— У нашей мамаши до чего же легкая рука! Ткнет в землю прут, а по весне глянешь ненароком, а прутик-то ожил: усики пустил! Или, к слову, уродится чамристый козленок. Думаешь: «Не жилец». А мамаша с недельку на особицу попоит хилого парным молоком, пошепчет ему на ушко всякие задушевные слова и уж носится взлягошки глупыш по двору! Она и кровь мастерица заговаривать. Истинное слово!
Да и сам Женька знал, какая у бабушки Фисы «легкая рука».
Раз прошлым летом дед Фома по рани пересунул бабушку с внуком на своей легкой бударке на Гаврилову косу. Самая пора подоспела собирать ежевику.
Вошла бабушка Фиса в ежевичник и ахнула. Все кусты сверху донизу были осыпаны крупными спелыми ягодами, слегка подернутыми дымчато-сизым налетом.
— Казистая ягодка! — умильно воскликнула старая, осторожно поднимая тяжелую плеть, поблескивающую холодной росой. — Эдакого преобилия да-авно не помню!
Задолго до полудня они вдвоем насобирали ежевики три больших корзины (одна предназначалась в дар Фоме). А потом, перекусив, отдыхали на берегу, поджидая лодку.
Бабушка прикорнула в тени осокоря, а Женька в свое удовольствие плавал, нырял, ловил майкой увертливых мальков в застругах с ленивой стоячей водой. А когда выскочил на берег — до черноты лиловый, весь в крупных гусиных мурашках, то порезал об осколок бутылочного стекла большой палец на правой ноге. Из глубокой раны цевкой забила алая кровь.
— Ба-а, — взревел Женька, прыгая на здоровой ноге. — Смотри-ка, я порезался.
Очнувшись от дремы, бабушка Фиса спокойно проговорила:
— Сядь и зажми рану пальцами. А я сей момент…
Охая, она поднялась с земли и засеменила к заводи с высоким камышом.
Вернулась с гибкой камышинкой. Промыв водой рану на ноге внука, она ободрала с камышинки кожицу и приложила к все еще кровоточащему порезу белоснежную, ровно вата, мягкую сердцевину. И туго обвязала ногу своим головным платком.
— Не хнычь, ты ведь у меня мужик, — сказала бабушка. — К вечеру, стрикулист, бегать зачнешь.
Стоило старой выйти поутру на крыльцо с плошкой месива, как ее тотчас окружали куры и цыплята. А иной петушишка даже на плечо взлетит и, хорохорясь, прокукарекает хрипло, совсем еще несноровисто.
Не боялись бабушку Фису и выпавший из гнезда галчонок, и витютень-слеток с перешибленным крылом, и беззащитный и глупый сирота зайчишка. Все они находили у старой приют и заботу. Один грачонок прожил в избе всю зиму и научился даже говорить.
Каждое утро Гришка голосил, усевшись на подтопок:
— Ка-ашки! Гр-ришке ка-ашки!
— Обожди, торопыга, — ворчала добродушно бабушка. — Вот внука провожу сейчас в школу и кашку свою получишь.
В закутке за печкой, в чулане, в сенях у бабушки Фисы висели пучки всевозможных целебных трав. Варила она из них отвары и настойки и, странное дело, спасала иных односельчан от разных немочей.
Однажды нагрянул к бабушке из районной больницы пузатый очкарик, долго с ней о чем-то судачил, дотошно выпытывая целебные свойства трав, которые она собирала по лесам и долам. Напоследок очкарик выпросил у старухи несколько пучочков. А уезжая, сказал председателю колхоза:
— Годков бы ей сбавить… этак десятка четыре, вашей Анфисе Андреевне, да подучить малость… цены бы не было женщине!
Бодливого озорника Фирса, страшилища всей Ермаковки, когда тот, разъярясь, срывался с привязи и мыкался по деревне, могла усмирить лишь бабушка Фиса.
Держа в руке невзрачные стебельки никому не ведомой травы, она бесстрашно шла навстречу обезумевшему Фирсу, рывшему копытами землю. Шла неспешным шагом, ласково приговаривая:
— И не совестно тебе, бугай ты глупый? Не топочи ножищами, не ворочай бельмами, не испужалась я тебя нисколечко! Ну, кому я говорю?.. Утихомирься, батюшка, ведь я к тебе с добром иду!
Замирал бык на месте, испуская тяжкий вздох. А потом поднимал от земли слюнявую морду и тянулся к бабушкиной руке за травкой.
А она, вплотную подойдя к черномастому, в репьях Фирсу, гладила его между острыми, ухватом, рогами, поднимала обрывок цепи и вела присмиревшего быка на скотный двор.
Был и такой случай. Как-то прошлой осенью сидели внук и бабушка на трухлявом крылечке, грузди готовили к засолу, и вдруг, откуда ни возьмись, ежик подкатился. И прямо в бабушкины ноги смело носом тычется.
— Ежик, ба, видно, ручной? — подивился Женька. — У Хопровых, поди, из клетки улизнул.
Покачала головой старая.
— Не то балабонишь, внучек. С бедой, похоже, пожаловал колючий. Выручай, мол, человек, ты разумнее меня.
Взяв на колени доверчивого ежа, бабушка принялась терпеливо перебирать острые его иголки.
— Так оно и есть, — сказала она чуть погодя. — Во какие здоровенные пиявки присосались к телу. Они и не давали живой душе покоя.
Пораженный Женька минуту-другую сидел не шелохнувшись. А потом удивленно и даже с обидой протянул:
— Почему же он непременно к тебе? А почему не ко мне сунулся? Я бы тоже этих пиявок-паразиток раздавил.
Посмеиваясь благодушно, бабушка Фиса степенно промолвила:
— А откуда мне знать, горячая твоя головушка?
Пожевала иссохшимися губами и раздумчиво и горестно заговорила:
— Примечаю, внучек, приветливости и душевности в человеках мало стало. А они, животины всякие да птахи бессловесные, чуют, кто к ним с добром, а кто с лихостью. Сколько тварей полезных без нужды изничтожается. А дубравы? А реки? Опять же не бережем. Грибов — примечаешь? — год от году все меньше и меньше родится. И ягод тоже. Рыбу, почитай, всю перевели. А до войны этой рыбищи-то всякой на Волге и на Усе невпроворот было. Да и после… после изничтожения фашиста еще водилась рыбка. Помню, как наш удачливый Фома… только что с фронта возвернулся мужик, ну и отправился порыбалить. Понять человека можно: истосковался бывалый рыбак по Волге. Ну, отправился на зорьке на своей бударке, а под вечер такого осетрища приволок! И стар, и мал сбежались подивиться. На дроги его, сердечного, еле взвалили, осетра-то. — Помолчав, положила на худое плечо Женьки невесомую свою руку. — Мне скоро помирать, но ты, Евгений, попомни мои слова: ежели вы, молодая зеленая поросль, не впряжетесь в оберегание природности людей окружающей, горькая будет ваша жизнь. — Снова помолчала, обирая теперь с крошечного груздочка сосновые иголки. — Днями по радио слышала: икру на заводах невсамделишную начали делать. Дойдет и до того, что ученые умы и мясо с рыбой таким же манером состряпают. Одна от того, может, будет выгода — без костей обойдется дело.
И старая грустно-грустно улыбнулась.
К бабушке Фисе частенько забегали и соседки, и молодайки, даже с другого конца Ермаковки. Одна просила подсказать, как надежнее солить грузди, другая — много ли надо тратить сахарного песку на ежевичное варенье, третья сомневалась: вкусны ли будут яблоки, если их положить в кадушку с квашеной капустой?
Учила старая заневестившихся девчонок и вязанию кружев крючком и на спицах, а также цветному вышиванию крестом и гладью.
Прошлую зиму, вспомнив молодость свою, бабушка связала белый пуховый платок необыкновенной красоты — весь в «морозовом узоре». Этот невесомый платок можно было свободно протянуть через обручальное колечко.
Гостившая в ту пору в Ермаковке жена директора крупного саратовского завода предлагала бабушке за ее чудо-платок большие деньги, да та наотрез отказалась продавать свое рукоделие. Платок она подарила телятнице Нине, внучке кумы, выходившей замуж за механика совхоза.
В последнее же время к бабушке Фисе почти никто не наведывался, кроме давней ее приятельницы горбатой чернички Мелаши да деда Фомы — дружка покойного мужа.
Потому-то и старая и Женька были прямо-таки поражены, когда в ненастный дождливый вечер к ним вдруг пожаловала Анюта — сестра Саньки Жадина.
Слабеющая глазами бабушка Фиса не сразу узнала вытянувшуюся за последний год девчурку, мнилось, еще вчера игравшую в куклы.
— К вам можно, баба Фиса? — от порога спросила стеснительная девушка, в волнении теребя пальчиками перекинутую на грудь толстую косу.
— Заходи, заходи, ягодка! — затараторила старая. — Вот господь и гостью нам к ужину послал. Бери-ка табурет да присаживайся, присаживайся к столу. Не мудрящий у нас ужин: сухарник на козьем молоке, да угощаем от души… чем богаты.
Смущаясь пуще прежнего, Анюта прижала к груди сдернутый с плеч плащишко. И сказала, опуская ореховые жаркие свои глаза:
— Спасибо… Я… я только что отужинала.
— А может, подать стакашек молочка холодненького? Прямо из погреба? — не унималась хозяйка. — Оно, козье-то, страсть как пользительное.