Ванда Василевская - Когда загорится свет
— Что написано? Значит, так — можно прийти, взять человека, и его уже никогда больше не будет?..
Ничего не понимая, Алексей налил стакан воды.
— Успокойтесь, Тамара. Выпейте воды.
— Я не хочу успокаиваться. Не нужна мне ваша вода… И вы знали и ничего не сказали мне, ни слова, и пошли глазеть, как его судят?..
— Я не думал, что это зрелище будет вам приятно.
— Это уж мое дело, приятно или нет… Но это значит, что я его уже никогда не увижу…
— Тамара…
— Да! А он же сказал — приду. Что бы ни случилось, приду. И я верила ему, и ждала, ждала, а теперь оказывается, что кто угодно мог пойти туда и быть там, только не я… Как же это? Ведь он сказал: что бы ни случилось, приду…
— Тамара, вы ведь так боялись, что он вдруг придет…
— Это мое дело. Жалею, что сдуру сказала вам об этом…
Силы вдруг покинули ее. Она сгорбилась, угасла.
— Вы не сердитесь, Алексей Михайлович, я уж совсем с ума сошла.
— Теперь вы сможете прийти в себя, отдохнуть, — сказал Алексей.
— Как же это? Нет, нет, не может быть, что его так просто взяли и расстреляли… Это какая-то ошибка, какое-то страшное недоразумение.
— Но вы же знаете. Они убивали людей, грабили, устраивали налеты. Вы же не ребенок. Вы понимаете, что конец им должен был наступить.
Она склонила голову, но Алексей не сразу догадался, что она плачет. Крупные слезы капали на стол: одна за другой, все чаще и чаще.
— Не плачьте. Так ведь лучше, — сказал он с трудом.
— Лучше? Может, и так, может, и лучше…
Она отерла глаза тыльной стороной руки, как это делают плачущие дети, и вдруг успокоилась.
— Не сердитесь, Алексей Михайлович. Я так расстроена, это все нервы, конечно, нервы… Так я уж пойду; к Людмиле Алексеевне у меня ведь и дела-то нет, так только хотела посидеть минутку. Так я уж пойду… В самом деле будет лучше…
Он не задерживал ее. Она тихо закрыла за собой дверь. Он взял было книжку, стараясь вникнуть в смысл статьи, но недавнее посещение не давало ему покоя. Он ничего не мог понять.
Не прошло и десяти минут, как на лестнице загрохотали вверх и вниз шаги. Послышались громкие голоса, шум. Он бросился к дверям. На площадку выглядывали соседи, тяжелые шаги поднимались вверх по лестнице.
— Осторожно, осторожно на повороте.
— Повыше, повыше…
— Поднимите-ка с этой стороны…
Он увидел идущую задом дворничиху и шапку милиционера. Оба они и еще какие-то женщины с трудом тащили что-то по узкой лестнице.
— Что случилось?
— Эта, из двенадцатого номера, выбросилась из окна, — сказал милиционер.
— Тамара?
— Она. Осторожно, повыше, повыше.
— Разбилась?
— На месте.
Алексей посторонился, они прошли мимо него, открыли дверь в комнату. В лицо Алексею пахнуло духами и сквозняком из открытого настежь окна. Ноги в шелковых чулках обнажились выше колен, с откинутой головы свисали и тащились по полу длинные пряди волос, из которых выпали шпильки. Рот был широко открыт, словно в крике, и мазки яркой краски в неверном мелькающем блеске свечей сверкали, как капли еще незастывшей крови.
XIX
В дни, когда в воздухе уже пахло весной, мокрые от мимолетных дождей, но еще нагие и холодные, шел ремонт новой квартиры. Он двигался медленно, бывали дни, что рабочие совсем не приходили, — их посылали на другую работу, — или приходили и слонялись из угла в угол в ожидании материала. Алексей злился и ругался, но это мало помогало.
— Вот если б Волчин помог, — тягуче объяснял ему прораб, — было бы легче, он бы постарался, достал… А то откуда мне взять? Нет и нет, вот если бы Волчин…
— Оставьте меня в покое с вашим Волчиным!
— Я ведь ничего не говорю, Алексей Михайлович, а так только, что если бы вы, к примеру, попросили Волчина…
— Пусть уж лучше помедленнее, лишь бы без Волчина…
— Оно, конечно… Это уж как хотите, мне что?
Алексей пожимал плечами.
— Нет, я не могу, у меня терпение лопается. Два месяца, а можно было сделать за две недели. Люда, посмотри ты, что там делается, а то я еще набью кому-нибудь морду, и будет скандал. Лучше уж ты сама зайди посмотри.
И Людмила ходила. Она останавливалась на пороге, откуда были видны три светлые комнаты, которые без мебели казались меньше, чем были на самом деле. Пахло свежей известью, под ногами трещали куски штукатурки, лежали доски. Она любила помечтать, присев на этих досках. Вот они втроем — прежняя счастливая семья: она, Ася и Алексей, перебираются на новую квартиру. Как могло бы быть хорошо… Здесь можно и в самом деле начать новую жизнь. Неизвестно, кто здесь жил раньше, как проходила чья-то судьба, чьи глаза сквозь дымку слез всматривались в рисунок обоев на стене? Чьи руки нажимали ручку двери, чтобы застать дома печаль или горе? Все ручки ввинчены заново. И никто еще со страхом, надеждой, отчаянием не высматривал сквозь новые стекла окон кого-то на улице. Когда Людмила шла по светлой, широкой лестнице, перед ее глазами уже не стояла тень умершего Вовки. Но она тащила за собой из старой квартиры в эти веселые новые стены свою старую боль, старую заботу, сожаление о жизни, которая уходила, уступая место тому, что надвигалось, — преждевременной одинокой старости. Пусть Алексей всегда здесь, все равно это будет одиночество.
В том же доме наверху ремонтировалась квартира для профессора Демченко. Старик посмотрит на зеленые газоны, увидит расцветшие на июньском солнце белые акации. Ася с Дуней выбегут в сквер играть с черной собачкой, которая выросла и стала веселой дворнягой. Можно будет смотреть из окна, как смешно подпрыгивают их короткие белокурые косички. И как бы могло быть так радостно на душе, если бы не одно, если бы не это.
Иногда Людмила встречала здесь и Феклу Андреевну. Закутанная в черную шаль, старуха семенила мелкими шажками, останавливалась у открытых дверей первого этажа, хмуро смотрела и жевала беззубым ртом какие-то непонятные слова. Она не просила о новой квартире. Кто-то сам вспомнил о ней. Ей предназначали комнату с кухней, большую, светлую и уже почти готовую, потому что опустошения, произведенные артиллерийским снарядом, повредив верхние этажи, пощадили низ. Она стояла и смотрела, как красят в веселый кремовый цвет стены, как брызжет краска на стекла двух окон, и все упорнее жевала губами. Бескровные губы шевелились, лицо сжималось в кулачок, старуха стремительно отворачивалась и бежала к себе — в темную сырую комнатку на чердаке. Тут она запиралась на ключ и, сев за стол, покрытый плюшевой, съеденной молью скатертью, погружалась в мрачные размышления.
Нет, она никого не просила о новой квартире — ее дали без просьб. Фекла Андреевна осторожно открывала свои сундуки, приоткрывала дверцы шкафа, осматривала свои запасы. Все, что осенью было сухо, чисто, сохранено, не устояло перед разрушительным действием сырости, обнаруживало явные признаки разложения. Мука отсырела, и ее приходилось беспрестанно просушивать; как знать, не испортились ли консервы в жестянках? На новой квартире можно было бы разложить все это, очистить, просушить. Там было тепло и сухо. Можно бы проветрить, пересыпать, привести в порядок. Но между новой квартирой и Феклой Андреевной непреодолимой стеной вырастал сложный вопрос — вопрос, на который она не могла найти ответа. Как перенести все эти запасы? Как доставить туда все, что она натаскала украдкой, потихоньку, изо дня в день, что она приносила под платком, в мешке? И сколько раз пришлось бы ходить и перетаскивать все это, чтобы никто не заметил? Ведь это уже были не мешочки и пакетики. Нет, ей этого не перетащить. А нанять людей — тогда все узнают, увидят то, о чем никто и не догадывался. «Может, отберут? — думала она неуверенно, — а если не отберут, то эти же люди, носильщики или возчики, придут ночью, вынесут, ограбят, отнимут все богатства».
Она подходила к окну. Темный колодец двора уходил вниз. Сюда никто не мог забраться. А там? Окно первого этажа, улица. Достаточно приподняться на цыпочки, заглянуть. Можно ли там чувствовать себя в безопасности? Как ни завешивай окно, все же кто-нибудь может подойти, найти щелочку, увидеть, как она пересыпает муку, как вытирает заплесневевшее сало. Нет ничего легче, как вырезать стекло, вынуть окно из рамы…
Она запирала дверь на ключ, завешивала окно и при мерцающем свете свечи в сотый раз осматривала свои сокровища. Да, здесь они могут заплесневеть, прогоркнуть, сгнить, но там они будут в постоянной опасности. И, наконец, ведь нет же никакой возможности перенести их, никакой возможности!
Она тяжело опускалась на стул и рыдала хриплыми старческими рыданиями без слез над развязанным мешком муки, над жестянкой какао, над банкой топленого масла, уже покрывшегося сверху легкой зеленью. Что делать? Боже, сколько тут всего! Иногда она не верила себе, что ей удалось получить, собрать, захватить столько. Она забывала о том, что чай пропитался запахом мыла, что крупа стала затхлой, что колбаса становится жестче железа, — все это были сокровища, неоценимые сокровища. Залог жизни, тепло, сытость, глубочайшее, прочнейшее счастье!