Всеволод Иванов - Кремль. У
Он вошел в клуб. Спортсмены его лениво колотили в куклу, а руководитель, говорят, с утра занял лучшее место на заводи. [Вавилов] показал им приемы вместо руководителя; он подчитал некоторую литературу к тому моменту, но учение вязалось плохо, и он сказал, что он к ним относится хорошо, и по тому, что он сказал, что «он к ним», он уже понял, что все дело испорчено, — и он поправился: «они к нему». Спортсмены, особенно начинающие, более обидчивы, чем дети, и они вяло прослушали его предложение, которое, как он сказал, во многом может улучшить его расчеты, а именно: они должны драться или на стороне кремлевцев или же бежать от кремлевцев, потому что это — единственный способ прекратить этот варварский обычай калечения людей и привлечь людей к здоровому спорту. Они выслушали его спокойно, и один, возможно, ехидно, сказал:
— Не знаем, какие расчеты у товарища Вавилова, но нам драться на стороне Кремля, а тем более бежать от кремлевцев — невозможно.
Остальные, с большими или меньшими вариациями, подтвердили то же самое. Вавилов понял, что ему ничего не оставалось, как встать и уйти. Он был очень огорчен, и еще упражнения как-то тупо расшевелили его кровь. У дверей он увидел мальчишку, который сунул ему записку. Сумасбродный архитектор А. Е. Колпинский ждал его к себе. Вавилов подумал, что, видно, разговаривать по поводу жены, и приготовил различные доводы.
А. Е. Колпинский сидел грустный и плохо одетый; как всегда, А. Е. Колпинский сказал ему, что он лучше всех знает жену и закон коммунистической семьи, но получилась ерунда, кто-то сказал: он боится упрекать Вавилова, многоуважаемого, но Груша с ним одним только, кажется, и виделась, но она каким-то образом узнала, что я жил с Зинаидой. Я, конечно, жил, и, если понадобится, я могу подтвердить это, но все-таки мне не хотелось бы разрушать моей семейной жизни, к тому же я собираюсь быть отцом, а с Зинаидой — у нее молодая кровь — и я как-то удачно подвернулся; стоит ли придавать этому всему значение?
Вавилов признал, что, конечно, особенного значения придавать не стоит, но все-таки он ничего не слышал, и надо думать, что Груша просто высказала подозрения, а не уверенья.
А. Е. Колпинский оживился:
— Вы так думаете?
И ушел очень довольный.
Вавилов сказал, что вот так разбивается жизнь; написал письмо, что неизлечимая болезнь заставляет его покинуть мир, но письмо получилось длинное, глупое; он его изорвал и бросил — кому и для кого в этом мире надо разъяснять, почему покончил с собой И. Вавилов. Он осмотрелся — и решился; он достал револьвер, который некогда утащили в сумке воры, положил его в карман — и решил, что будет удобнее всего застрелиться в поле. Он вышел и сел на холмик. Было солнечно. От Мануфактур спускались люди. Они шли на кровь. Ненависть к Колесникову овладела им. Если убить этого торжествующего быка, а затем себя, то будет несомненная польза.
Он перешел на другую тропу. Колесников всегда приходил позже, чтобы это было торжественнее. Он стал ждать его. Колесников шел в голубой сатиновой рубашке, распахнув желтый полушубок, — и в обширной шапке, походкой хулигана вразвалку. Вавилов поднял было револьвер. Тот остановился, недоумевая. Вавилов вдруг отбросил револьвер и, крикнув: «Держись!» — наскочил на Колесникова. Тот отскочил, но стал защищаться. Он защищался, а затем сам перешел в наступление. Колесников понимал, что если он оттеснит его на револьвер, Вавилов возьмет револьвер — и убьет. Они огромный, ему трудно наклониться, да и вещь-то не своя. Колесников сначала израсходовал много силы, не собрался и дрался как-то вяло, но затем удары посыпались, и Вавилов скатился; все у него расслабло, но он вскочил и еще нанес удар — и тот упал. Так они катались довольно долго. Оба они давно уже забыли про револьвер. Вавилов вспомнил те удары, которые поражали Колесникова, но он одновременно и вспоминал бинокль, в который он наблюдал удары, и это несколько задерживало его, но, с другой стороны, помогало тем, что удары эти были неожиданны.
Наконец, Колесников освирепел. Вавилов боялся смотреть на свои руки. Колесников знал своих врагов, но тут неожиданность врага, который, наверное, знает или узнал больше, чем он, смущала его. Гипнотизировал его, наверное, и револьвер, но он запнулся о свою собственную ногу, — Вавилов захохотал! Он поднимался с трудом, но едва он поднялся, как Вавилов ударил его последним ударом, тем, которого он не мог вспомнить [и который] теперь только пришел на ум. Этот-то удар и поразил Колесникова. Он упал. Кровь пошла у него ртом. Он встал. Бешенство исказило его лицо. Вавилов ударил еще. Он упал. Но встал уже на четвереньки, — и вдруг побежал. Вавилов не поверил своим глазам. Он кинул ему вслед шапку.
«Если еще раз придешь!» — хотел крикнуть он, но не мог: слабость [овладела] им. Он шатался, но не падал, пока Колесников не скрылся за холмом.
Тогда он упал. Руки у него были в крови, но он был страшно доволен, тщательно протер револьвер — и пошел домой. Кулачный бой не состоялся.
Глава семьдесят первая
С. Гулич думал долго и упорно; извозный промысел приносил ему мало; он хотя уезжал в Москву, но толку от этого много не получалось: то ли бойкости не было, то ли ездок обезденежел, но он возвратился среди зимы домой. Он выпил и начал во многом раскаиваться, и, кроме того, мучила его неисчезавшая любовь к Агафье. Он уже слышал о святой жизни И. Лопты и его сына о. Гурия, и ему хотелось с ними поговорить о том, чтобы они ему дали настоящее направление в жизни и счастье. Он давно бы к ним пошел, но у него была шайка, и он привел всю эту шайку к И. Лопте, тот сидел в палатке, они его ограбили и даже пытали. Он не сказал, где спрятаны деньги, да и позже С. Гулич узнал, что денег у того не было, и пока он думал, что у И. Лопты есть деньги, ему было легче сознавать, что он водил бандитов и что тот страдал из-за своей жадности, но теперь, с того момента как не удавалась его личная жизнь, он страдал все больше и больше, и когда Е. Рудавский пришел и с обычной своей способностью приврать рассказал С. Гуличу, что он возвращал деньги и что И. Лопта отказался их принять, С. Гулича положительно обидела вся та святость, которую проявил И. Лопта.
Он оделся, собрался, чтобы сказать, что он ждет возмездия, такого же страшного, какое получил А. Сабанеев, наказанный настолько, что не в состоянии выйти из Кремля; со стонами он ходит по кремлевским улицам, и не может он найти выхода; он, Сережка Гулич, всего этого бабьего сглазу не боится, а он действительно не боялся и на А. Сабанеева, нарочно растравлявшего свою рану, смотрел с некоторым презрением.
Агафья решила теперь, что пока у нее есть то, что называется вдохновением, призвать Шурку, и И. Лопта тихо сказал, что не надо шутить с огнем и настолько надеяться и полагаться на свою гордость, Агафья вспомнила, что он намекает ей на Е. Чаева, а она так и подумала, что он слаб, и еще более резко настояла на том, что необходимо привести Шурку и Милитину Ивановну, которая даже последнюю свою ссору проявила у собора, сорвав с головы Шурки черную повязку и повторив все те позорные слова, которые она слышала от актера. Агафья не знала, что она скажет Милитине Ивановне, — и покорила ее только смелостью. Та, прачка, пришла и встала у дверей, засучив рукава и подперевшись в бока:
— Ну-с, что же? Я свою жизнь честно провела, посмотрим, вот как ты.
Агафья посмотрела на нее крепко и, действуя на ее инстинкт, сказала, указывая на иконы:
— Молись. Читай «Отче наш».
Она сконфузилась, она забыла «Отче наш», но встала на колени и понесла какую-то неимоверную чепуху; она думала тем разозлить Агафью, но та тоже поняла, в чем дело — и сказала:
— Всякая молитва дойдет до бога, лишь бы была она произнесена от души.
Прачку больше всего обрадовало то, что ее молитва, произнесенная со злости, будет ей зачтена, — и она почувствовала себя преисполненной милосердия. Она поцеловалась и примирилась с Шуркой.
О. Гурий стоял на крыльце, когда подошел С. Гулич и сказал, что желает переговорить с ним и сознаться ему во многом. Он стоял, гордо подбоченясь, среди комнаты, Агафья ушла вглубь, и перед ним сидел, глядя в пол, И. Лопта. С. Гулич сказал, что помнит ли старик, как пришли в его палатку бандиты и как пытали его и как, забрав деньги, ушли. Так вот, он хочет покаяться и сказать, — и пусть весь мир судит его, — что этих бандитов привел он и что он кается православной церкви и готов на все, чтобы искупить грех. И вдруг на пороге появилась Агафья, и не успел еще И. Лопта сказать что либо, как она сказала:
— Становись перед иконами, молись.
С. Гулич испуганно повалился, и Агафья сказала:
— Иван Лопта, именем господа, прощает тебя, от меня же и от господа Бога будет тебе дано испытание.
И. Лопта почувствовал себя очень растроганным, он подошел и поцеловал С. Гулича. Агафья еще раз переспросила Гулича, готов ли он на все, и он ответил, что готов; но он был недоволен, что его не напоили чаем, так как свое преступление он не считал столь опасным, сколько то, что он покаялся и готов на все, а он себя чувствовал действительно готовым.