Николай Кочин - Девки
Отец Израиль, тряхнув огненно-рыжими волосами, промолвил:
— Сколько усердие будет, православные. Запрашивать в священном чине непохвально.
— Сто пудов ржи, батюшка, — сказал председатель церковного совета, норма попам повсеместная. За требу отдельно, по расценке.
— Картошечки прибавили бы...
— Ладно, — согласился председатель.
— За сорокоусты и за венчание, за поминовение родителей отдельная плата?
— Отдельная, — согласился председатель от лица стоящих.
— Исповедание особо.
— Особо, как искони.
— Не меньше пятака пусть кладут за исповедь, нынче деньги дешевые, — сказал поп, — чего возьмешь на пятак? Один-два коробка спичек... Причастие, конечно, бесплатное, за теплую водицу везде платят семишник. [Семишник — народное название двухкопеечной монеты.]
— Семишник, — повторил председатель.
— Притом церковь облезлая, ограда свалилась, колокола гнусавые. Храм ведь божий! Крышу бы поправить.
— Поправим.
— Икононосцам и певчим особая плата, священника не задевающая. На оплату икононосцев где мне денег набраться?
— Где набраться! — согласился председатель.
— Где тебе денег набраться! — повторили также и стоящие поближе к попу мужики и бабы.
— У одинокого человека ни сродства, ни жены, — продолжал отец Израиль, — стряпка понадобится, квартирка понадобится — как хотите, а человек не птица, гнездо себе не совьет. При вашем же жилищном кризисе это большого раздумья дело... Вот и дровишки нужны, глядишь, в баньку сходить — туда-сюда, расходов ведь уйма, православные...
— Уйма, — опуская вниз глаза, тихо сказал председатель.
— Как не уйма! — повторил народ еще тише.
— По советским я законам — пасынок. Мне в кооперацию вступить членом нельзя, покупать надобно каждую мелочь на базарах, за все переплата. Там копейка, тут копейка, глядишь, наберется рупь. А сказано, «копейка рупь бережет».
— Копейка рупь бережет, — повторил вовсе тихо Вавила.
А народ ничего не сказал, примолк. Бабы стали меж собой шептаться, мужики помрачнели.
Тогда поп сказал:
— И этим, граждане, премного доволен. Знаю, что в случае чего не обидите. Глядишь, в баньке помыться...
— Да господи! — закричали обрадованно бабы. — Да хоть каждый день мойся, батюшка! У нас это любят, как же, батюшка, в баньку мы постоянно будем вас кликать.
Все разом стали говорить про баню, припоминали случаи, когда кто угорел и от угару умер, у кого лучше баня, у кого хуже, — и по всему было видно, что все обрадовались, когда поп прекратил просьбы. Народ стал шумно расходиться по домам, хваля поповский голос.
Вскоре по Немытой Поляне поплыл колокольный звон, начались великопостные службы, и появились на улице строго принаряженные говельщики.
Глава четвертая
А безбожники, те готовились к весне по-своему. Санька под свесом неказистого двора чинил с отцом хомуты, подновлял ремни и веревки на сбруе, ладил телегу. Санькин дед Севастьян, тихий старик, выходил иногда на солнечный припек взглянуть на свежесть дня и послушать звон. Он жадно крестился в сторону Кувая, подсаживался к Саньке и спрашивал сердясь:
— Матюшка где? Куда вы его запрятали? Эх, садовы головы, черти болотные, сгубили парня хорошего навек.
За всю свою жизнь он ни разу не видел города и уподоблял его ветхозаветному Содому.
— Матюшка, дед, наукам обучается и политике, — отвечал Санька, — железные дороги будет строить, машины, тракторы и всякую железную штуковину, пригодную в социализме.
— Да разве с Матюшкиными руками машину строить? Тут надо руки — во, — дед указывал, какой толщины должны быть руки, — богатырские.
И он принимался, не счесть в который раз, рассказывать историю про крепость рук и голов силачей, памятных ему.
Дедова старина вставала перед Санькой оголенно-страшной, исполненной причудливых невероятий. Санька не всему верил, принимая многое за невозможное, но слушал все же охотно, посмеиваясь над увлечениями деда. Дед же славил людей, давно умерших. Он говорил, что весною ловкачи села головою вниз бросались с кручи в реку, и был уговор между ними — кто прошибет затылком закраину льда, тот останется в выигрыше и пьет водку, купленную проигравшими, сколько захочет. Игра носила звание — «дать резака». Верх в ней всегда одерживал он, Севастьян, и отец Егора Канашева — Лука. Брал Севастьян и в другом — он первый в январские дни крещенского праздника вылавливал из пруда деревянный крест, бросаемый попом при водосвятии, и даже при таком риске ни разу не хварывал.
Долго ворчливо и обстоятельно журил дед молодежь новую, Санькину родню, за хилость тела и незатейливость ума. В старину, по его словам, люди были двужильные, жили по сто лет, — а какие бои выдерживали «на любака» на околицах! А сколько было рыбы в реках! Леса везде целехоньки стояли. А какие были ярмарки! Какой наливистый родился хлеб! Не нажить тех дней, как прожил, пролетела пуля — не вернется.
Санькин отец, не стерпя, возражал:
— Тридцать лет тому назад ты видел коровий след, а все молоком отрыгается.
— Старики не меньше нашего знали, — перечил Севастьян, тряся головою, — сыновьям даешь потачку, Петро, и сам в геенну уготоваешь. Спокон веку, как свет стоит, так исстари повелось — детей наставлять на разум, а у тебя дети — чистая беда, неслухи.
Дел замолкал раздосадованный, тогда снова заговаривал его бородатый сын:
— Что касаемо Матюшки, верно — убогий он у нас. Не верю я в его сноровку. Хлибок, притом и простоват. С его ли умом лезть кисели есть? Пишет, способие на ученье дали, — врет, наверно! Хорошему человеку способие дадут, а ему нет, потому что хром, не речист и ростом не достиг.
— Матька, он по технике будет удачник, — возражал Санька, — у него рука к железу привычна, и в голове ко всяким выдумкам есть способность.
При этих словах Севастьян уходил на печь и слезал только к обеду.
Обедали у Лютовых не ахти как сладко: постное хлебово, картофель с огурцами, лепешки на конопляном семени — вот и все. При недостаче керосину Саньке не давали вечером зажигать лампу, и ему приходилось читать при свете лампадки. Изба была маленькая, и дети, которых насчитывался, кроме Саньки и Матвея, целый пяток, ложась, устилали весь пол — ступить ногой было некуда. Пол в избе, отстроенной из старого амбара, был бревенчатый, стены избы — не запаклеваны; кукушкин мох торчал из пазов, в пазы дуло. Потолок нависал столь низко, что нельзя было строить полати, оттого все ложились на полу, кроме стариков, которые безраздельно владели печью.
Уходя от тесноты, Санька зимою ночевал большей частью у девок на квартирах, как многие из парней.
Ночевали парни у девок на лавках и на полатях, но чаще всего под девичьими шубами, деля девичье тепло. Летом они ходили к девкам в шалаши, в погреба, в амбарушки. Такая ночевка привита была искони — это было не зазорно даже в глазах старших и отнюдь не вело к напастям.
Санька Лютов рано начал пользоваться всеми доступами к девичьим сердцам.
Затейливый на помыслы, озорной и не в пример брату рослый, он выделился из артели приятелей своих грамотностью, деловитостью, шутейной повадкой речей.
Ровесники его любили. Пастушечья жизнь приучила его к холоду, к тяготам жизни и закалила его тело, а вольная мирская пища укрепила его. Средь парней слыла молва, что Санька в деда, двужильный, и кулак у него, точно железом окованный.
Никогда за всю жизнь он не хварывал. А когда он был помоложе, то часто выигрывал табак, на спор пробегая по снегу в коренную стужу в одной рубахе и босиком с полверсты, а то и более. Товарищи, у которых он был главарем, уже обзавелись лаковыми сапогами, ботинками, галстуками, костюмами. У Саньки же ничего этого не могло быть. Такое различие разом порвало связь между ним и его приятелями, некогда бегавшими в одинаково рваных штанах и рубахах. Открылось то, о чем Санька вовсе не думал, — открылось, что товарищество бывает разное.
Подкрадывались престольные праздники, парни делали складчину на вино, вырядившись во все праздничное покупали семечки и оделяли ими девок. Санька должен был в это время отсиживаться дома: он понял, что в старых кожаных сапогах, общих с отцом, в измызганном картузе да в милистиновом пальтишке являться в компанию нельзя. Даже в будничные дни парни выдумывали мелкую складчинку на селедку, на орехи. Обычно одни из них бросал гривенник в шапку и говорил «добавляйте». Всяк из парней, участников затеи, клал сколько мог, а Саньке положить было нечего. Конечно, с него и не спрашивали, но как раз то, что его всегда обходили при этом, было хуже всего на свете.
Не мог Санька также не замечать, что, собираясь в чужую деревню к девкам или в другую артель, парни норовились обойтись без него, чтобы необрядной фигурой не попортить свою компанию. И как-то незаметно из компанейца Санька превратился о нелюдима и затворника. Он держался особняком, со щеголями не дружил и дерзил им, а в некоторые минуты искал даже случая подраться, «задирал» своих бывших приятелей и конфузил их при девках.