Виктор Конецкий - Том 4. Начало конца комедии
— У меня дочь такая. Как же мне их не любить?
— Кто она по специальности?
— Математик. И способная, но в науку не пошла. Преподает в школе. А весь интерес знаешь куда? Никогда не догадаешься! Занимается литературной критикой. Статьи пишет. Разгромила Томаса Манна вместе с Генрихом.
— Печатается? Первый раз слышу о самодеятельном литкритике. В писатели идут из самодеятельности, а критики фильтруются через учебные заведения.
— Нет! Кто ее печатать будет… Просто объелась строгой наукой на моем примере, тошнит ее от строгой науки…
Мы замолчали, пережидая форсажный гул турбин. «ТУ» укладывался на сибирский курс и на потребный угол кабрирования.
Было ноль часов двадцать пять минут по МСК.
Я сосал взлетную карамельку и, как всегда в эти моменты, вспоминал ночную странную даму-танатолога. Была она или приснилась? И вдруг я действительно испарюсь, излучусь, исчезну в момент смерти? Вдруг мне уготована судьба Амброза Бирса? Можете верить или не верить, но такие воспаленные мысли бродят в моей голове.
Гул стал монотонным, и свет вспыхнул на полный накал.
Надо было начинать потрошить попутчика, надо было использовать случай, чтобы подготовиться к собеседованиям с учеными людьми в скором будущем. Но вопросы не возникали. Вероятно, потому, что их было слишком много, да и время было позднее — потягивало в сон.
— Ты в настроении немного пофилософствовать? — спросил я.
— Интересно отметить, что современные философы способны только облаивать чужие идеи. Будешь фрукт? — проскрипел Леопольд, доставая из портфеля апельсины. — На стойку им талантов уже не хватает. Они мне напоминают дурно обученных легавых. А тебя в философию тянет?
— По долгу службы тянет. Спасибо, апельсины я не ем. Они стали теперь слишком сладкие. Возможно, я буду задавать глупые вопросы, но мне надо тренироваться.
— Если ты спросишь, куда и почему разлетаются галактики, то я отвечу, что природа не терпит пустоты, — сказал Ящик, с удовольствием расковыривая дюймовую шкуру современного апельсина.
— Несколько вопросов из анкеты «Литературной газеты». Уважаемый Леопольд Васильевич, не наблюдается ли у части ученых определенного пренебрежения к литературе и искусству?
Реакция оказалась мгновенной:
— Каким дураком надо быть, чтобы задать такой вопрос, а? Если ученый пренебрегает литературой и искусством, то он уже не ученый, а кретин, чего быть не может. Любой ученый знает, что поэзия искусства и природы сохраняет в нас угасающий вкус к жизни, а без вкуса к жизни нет никакого творчества. Научные же сотрудники всех рангов кретинами быть могут, имеют на это право и, интересно отметить, широко этим правом пользуются… Надо точно различать научных сотрудников и ученых. Это главная сложность и тонкость при разговоре о людях сегодняшней науки.
— Сейчас я представляю широкую публику. Осознайте этот факт, уважаемый Леопольд Васильевич. И скажите, мешает ученым огромность интереса со стороны публики к ходу их работы и к ее результатам?
— Так же, как футболистам. Если зрители лезут на поле, швыряют в футболистов тухлые яйца или букеты роз, то это футболистам мешает. А если дисциплинированно орут с трибун из-за беговой дорожки, то помогает.
— Изучение природы, общение с истиной, стремление к ней способствуют очищению души ученого, укрепляют его моральную чистоту?
— Нет. Настоящий ученый не может быть дураком, но скользким дипломатом ради пользы дела ему рано или поздно сделаться приходится. А начав с дипломатии «ради пользы дела», он усваивает в плоть и кровь такие нравственные качества, которые опускают его весьма низко. Правда, такое случалось во все века не токмо с Галилеями, но и с вашим братом литератором или художником.
— До чего у тебя здоровый цвет лица! — сказал я.
Самолет качнуло. И качнуло его потому, что заграничная юность шарагой шаталась по проходу, чтобы пощебетать друг с другом, — им не сиделось на местах. Я так и представил себе пилота, который взлетел, лег на курс, успокоился, и вдруг — дифферент на корму! И в подтверждение моих представлений из трансляции раздался голос пилота. Он предупреждал пассажиров о том, что высадит в Омске тех, кто беспардонно шатается по машине. Французы, естественно, и ухом не повели.
— Отчаянно хочется построить этих волосатых в две шеренги и влепить каждому по внеочередному дневальству в гальюне. И чтобы в гальюн не подавалась вода, — сказал я.
— Стареешь! — заметил Ящик, шепелявя. Он жевал апельсин. — Они носят широкие брюки, а ты что носил? Ты загонял торпедки в казенное сукно, чтобы растянуть клеш. Или даже тратился на вставки и клинья для брюк.
— Я был моряком. Моряки от века носили клеш.
— Брось. Ты был таким же болваном. Ты отличался от этих ребят только честолюбием. Ты хотел и хочешь какой-нибудь власти. А им на это наплевать.
Я не стал отругиваться. Членкор вроде бы сел на своего излюбленного конька. Не следовало его прерывать.
— У меня есть приятель, французский физик Пьер Пиганьоль. Он задумался над проблемой распространения образованности. Уровень образованности во многих странах настолько повысился, что управлять этим обществом старыми методами затруднительно, а новых не придумали… Наблюдается стремление принимать большее участие в жизни общества. Это стремление возникает в мире, где в сферы производства и обслуживания вовлекается все больше людей и где, следовательно, возможности для личной ответственности будут менее широкими, чем многим хотелось бы. Если перевести эти интеллигентные слова Пьера на твой язык, то получится следующее: кроме капитана, на современном судне есть еще четыре штурмана. Если все они по объему знаний и опыта равны капитану, то каждый про себя думает: «А почему капитан не я?»
Вот этот вопрос и есть «стремление принимать большее участие в жизни общества». Но должность капитана одна, и «возможности для личной ответственности» остальных отсутствуют. Западные хиппи — это, например, как раз те люди, которые заранее признали себя проигравшими в соревновании за приобретение «возможности для личной ответственности». Они родились раньше тех золотых времен, когда каждый член общества будет попеременно то учащимся, то исполнителем, то руководителем, если такие времена не утопия. И хиппи на Западе весьма угодны власть имущим, и власть имущие строят им небоскребы в центре столиц. Вам же — писателям и поэтам — Бог дал способность строить себе небоскребы в воображении. В воображении поэты могут даже повелевать мирами. Чем меньше «возможностей для личной ответственности» и чем больше хочется ее получить, тем значительнее количество людей, стремящихся к поэтической власти, — на безрыбье и рак рыба. Для подтверждения этого наблюдения мне достаточно было перелистать справочник Союза писателей, когда я там искал тебя, и увидеть, сколько в нем поэтов.
— А зачем ты меня искал?
— Кобылкина помнишь? Альфонса?
— Конечно.
— В прошлом году встретил его, как тебя сегодня, случайно. Интересно отметить, в аэропорту Таллина. Пьяненького. Плохо пьяненького — застойно, окончательно. Спился Альфонс.
— Что он делал в Таллине?
— Прятался. От властей прятался, интересно отметить. Последнее время он на заводе работягой вкалывал. И пихнул охранника-вахтера с лестницы. Дело завели. И он в бега подался: Альфонс сохранил наивность пещерного человека. Помнишь историю с его гадами?
«Гадами» на курсантском языке назывались рабочие ботинки — тяжелые, свиной кожи, с ременными шнурками. Альфонс как-то красил борт учебного корабля и уронил в воду гад, который по лени не зашнуровал: продевать ременный шнурок в маленькую дырочку — дело тягостное и требующее адского терпения. С досады и расстройства Альфонс стряхнул в волны и второй ботинок, правильно полагая, что один-единственный гад ему не пригодится в будущем. И в этот момент боцман принес ему первый — успел подхватить с кормы отпорным крюком. Альфонс взял в руки спасенный гад, посмотрел вслед безвозвратно утонувшему другому и заплакал настоящими слезами.
И мне захотелось плакать, когда Ящик выложил обычную историю про спившегося добряка. От тюрьмы Ящик Альфонса спас, но два года на стройках по приговору суда тот получил. К этому делу Желтинский хотел подключить меня, а я болтался где-то за экватором.
— Ты вспоминаешь о море? — спросил я члена-корреспондента.
— Да. Редко, но остро. Недавно прочитал, что Поль Валери всю жизнь при встрече с морским офицером обнаруживал грусть в душе. Ну, при встрече с флотским офицером, как понимаешь, я такого не испытываю. Однако иногда кошки скребут…
Мы поехали «не туда». Нельзя было сползать на воспоминания, на разговор «за жизнь». Мне нужна была наука, черт бы ее побрал.
— Ты согласен с тем, что расшифровать человека — значит, в сущности, попытаться узнать, как образовывался мир и как он должен продолжать образовываться? — спросил я.