Алексей Ельянов - Просто жизнь
Вдруг потемнело, хлынул ливень с градом. Волей-неволей пришлось спуститься в кубрик, в душный полумрак и молча качаться, взлетать и падать с волны на волну все оставшееся время. Долгим еще был путь до Гридина.
Горестно и зычно завыла сирена на катере. Притарахтели две моторки, с трудом выбрались пассажиры на мокрый берег, чтобы карабкаться вверх, в темноте, по каменистым тропам, шагать под ливнем по скользким мосткам — каждый к своему дому.
Дед лежал в чистой горнице, в крепком гробу, на широкой лавке под образами. Горела лампада, едва освещала бледным мерцанием лики святых в серебряных окладах.
Сильные, с коричневыми, искривленными пальцами руки Деда держали зажженную свечу. Свечи стояли у изголовья рядом с домашними цветами в горшочках. Крупная голова старика с коротким седым „ежиком“ покоилась на белой подушке. Высокий лоб был чист, без морщин. Ноги прикрывала старая рыбачья сеть.
Петр подошел, прикоснулся к холодной коже лба, всмотрелся в широкоскулое, еще не потерявшее загара и обветренности лицо с крупным носом и плотно сомкнутыми губами, удивился их вечной и таинственной неподвижности, покою навсегда… Холод и смерть остались у Петра на губах, ему хотелось смахнуть эту неприятную память прикосновения, но невдалеке стояла Надежда Ильинична, две ее дочери, Пахом, Семен, они смотрели только на Деда, но Петр знал — они видели и все вокруг так же, как он сам.
Выступала в полумраке большая печь, тускло поблескивала медными боками посуда на полках; таращились лукавыми глазами котенка остановившиеся часы-ходики в простенке между окнами; надежно держали потолочные перекрытия широкие темные квадраты балок; таинственно приглушенно поигрывал отблесками свечей протершийся местами коричневый лак на широких половицах.
Никто не плакал, только слышны были осторожные шаги и приглушенные разговоры за массивной дверью в соседнюю комнату, где женщины готовили еду к завтрашним поминкам. Можно было подумать, что все боятся разбудить Деда или обеспокоить того, кто так странно, навытяжку лежит в гробу, окруженный торжественным и горестным сиянием свеч. Еще не нарушена была связь с громкоголосым, быстрым на шутку и движения человеком. Тот „он“ был еще в каждом и повсюду, но в то же время и не здесь, уже не в доме, — в сосновом коробе под образами лежала его плоть, а его дыхание, голос, энергия шагов и жестов притаились где-то рядом или уже разлетелись во все стороны…
Петр ощущал в себе такую же сумрачную, притаившуюся тишину, какая была разлита по всему дому. И вдруг кто-то всхлипнул за спиной. Это Нюра медленно опустилась на колени рядом с матерью. И сразу странно, страшно стало в душной горнице, сгустился запах свечей и тлена.
Петр вышел в темные сени, на ощупь спустился по крутым ступеням. На улице все еще лил дождь, и внезапно треск и грохот прокатились над головой. Петр вздрогнул. Что-то мягкое и теплое коснулось его руки, и он чуть не упал на Джека, вертевшегося под ногами.
— Джекушка, Джек, страшно и тебе?
Собака начала повизгивать, бить хвостом, подпрыгнула и лизнула Петра в губы.
— Эй, Петро, забирайся к нам, — послышался чей-то знакомый голос сверху, из-под крыши, где был сеновал. — Тут вот лестница сбоку.
Петр узнал мужа Зои и на ощупь стал пробираться к лестнице, слегка отталкивая Джека, загораживающего путь. Старая крепкая лесенка поскрипывала, Петр все явственней слышал приглушенные голоса, шуршание сена, шепот — на сеновале собрались, должно быть, все родственники, приехавшие на похороны.
— Дед, слава богу, легко помер. Засмеялся, вскинулся вдруг и упал, — услышал Петр.
На сеновале было тепло, остро пахло подсыхающими водорослями и вяленой рыбой. Кто-то держал зажженную сигарету или папиросу высоко над собой, огонь, как светлячок, покачивался во тьме.
— Загаси! Сдурел, что ли, сгорим еще!
— Здорово, Петро, Здравствуй. Будь здрав, — послышалось со всех сторон.
Совсем неожиданно кто-то поздравил:
— С первенцем тебя!
И отодвинулось горе. Все будто ждали этой минуты передышки. Вопросы, советы навалились на Петра со всех сторон. Каждому хотелось узнать, сколько весит малыш, как ест, да как выглядит, на кого похож, да все ли в порядке с молоком у Анюты.
Но вот опять ударил гром, и, как только затихли тяжелые раскаты, протяжно, надсадно завыл Джек.
— Вот невидаль-то, в октябре гроза, — послышалось в дальнем углу сеновала. Никто не ответил на это замечание. Поскрипывала лестница, по ней поднимался Пахом, он прикрикнул на собаку:
— Чего развылся, будто домовой? Не надрывай душу!
С кряхтением перелез через толстую балку, опустился на сено:
— Петро, ты? Подвинься, я люблю с краю. — Пахом пошуршал сеном, устроился поудобнее.
Никто больше ни о чем не говорил, не спрашивал. Молчание было долгим, напряженным, будто все прислушивались к дыханию друг друга, к шуму дождя и к тому, что делается там, в горнице…
Послышался чей-то сдавленный шепот:
— Джек теперь долго будет тосковать…
— Пока не пройдет сорок дней, душа не отлетит… — заметил другой.
— Не надо никакой мистики, — остановила Зоя. — Преданные собаки всегда тоскуют по хозяевам.
— Ученая, — язвительно шепнул Пахом на ухо Петру. — Она и плакать, наверно, будет по-научному…
Влез под крышу сарая и Семен. Громко поздоровался со всеми, пробрался в темноту, в дальний край.
— Какой же ты молодец, Семен, — похвалила его Зоя. — Приехал почтить память, спасибо, что откликнулся на мою телеграмму.
— Это тебе спасибо, тетка Зоя. Ваше горе и нашему дому тоже горе большое. Я всем рассказывал, как с вами жил, как дядя Саша учиться меня послал. Без него никогда не закончил бы я институт.
— Преподаешь? — спросила Зоя.
— Английский язык для старшеклассников, — ответил Семен. — А еще я им бывальщины поморские рассказываю, какие от дяди Саши слышал. Хотел с десятым классом сюда приехать.
— И приезжай, — сказала Зоя.
— Подождать надо, чтоб сердце успокоилось, — ответил Семен и замолчал. А Пахом стал шептать на ухо Петру: „Мамку-то его рак источил, отец утоп на торосах, остался один как перст, здесь его и пригрели. А теперь, вишь, вымахал. Английский преподает, надо же!“
— А чего им сюда переться такую даль? На Кавказе своих красот хватает, — вдруг резко сказал золотозубый муж Вари. — Эту гнилую старину давным-давно разрушить пора. Всюду жизнь как жизнь, а здесь даже электричества нет, край света. На великие стройки надо ехать с десятым классом или, по крайней мере, в Ленинград.
— Неправда, — спокойно и уверенно ответил Семен. — Такой красоты на Кавказе нет. И потом это моя родина, здесь деды и отцы наши лежат в земле, как же можно все порушить.
И сразу все заговорили, о старом и новом, о море и рыбаках, о дальних дорогах… И только один резкий голос все отметал, язвил и разрубал сплеча: „Все это лирика. Жить надо по-современному, старое безжалостно рубить под корень и на чистом месте строить все заново…“
Петр молчал, он слушал удаляющиеся раскаты грома, поскуливание и подвывание Джека и думал, что все это вечно — и дом, и дождь по крыше, и смерть, и жизнь. О чем бы ни говорили на сеновале, о хорошем ли, о плохом, все это само собой становилось воспоминанием об Александре Титыче, потому что он тоже когда-то говорил и про то, и про это, и не хуже, а лучше говаривал… Вот ведь как все переплелось — Черное море и Белое, Дед-рыбак и его ученые дети… У каждого в памяти есть какая-нибудь история, случай, событие, что-то главное в жизни, что связывает и еще долго будет связывать с умершим человеком. Быть может, в этом и есть бессмертие.
Долго лежал Петр с открытыми глазами, его покачивало, точно он был еще в кубрике катера. Трудная, большая выдалась дорога, и, натянув на себя какой-то тяжелый, жаркий тулуп, он привалился к Пахому, поджал ноги и незаметно уснул.
Гроб выносили из дома через широкое окно рыбаки в оранжевых прорезиненных робах. Андреич и его сыновья, помощники Александра Титыча, друзья по бригаде. Никого больше не подпускали молчаливые, крепкие люди к своему кормчему, который, быть может, завещал им когда-то похоронить себя по старому обычаю.
Протяжно, с повизгиваниями голосили женщины. Громче всех вскрикивала тетка Евдокия, заходилась в плаче. Петр услышал даже какой-то особый ритм и мелодию в этом горестном хоре. Протяжный вздох, потом стон и причитания, затем всхлип и недолгая тишина для нового вздоха.
Старухи обтирали иссохшие лица концами платков, а старики стояли сумрачно, угрюмо. Одеты они были во все парадное, как на вечере в клубе, где танцевались когда-то кадрили.
Молодежь была кто в чем — в мини- и макси-юбках, в джинсах, в заморских куртках на молниях. Суетились, шныряли по крепким белым мосткам загорелые русоволосые детишки в одежках не по росту. Все Гридино пришло провожать старого помора. Местные и горожане слились в одну пеструю толпу, вытянувшуюся справа и слева от дома.