Гавриил Троепольский - Собрание сочинений в трех томах. Том 2.
«Счастье, счастье, счастье», — мысленно повторял Федор сквозь дрему.
…Зинаида, укладываясь спать, шептала Андрею:
— Дело скверно. Ванятка-то про себя любит Тосю, должно быть. А Федор-то — ни сном ни духом.
— Да брось ты глупости говорить! — возмутился Андрей. — Втемяшилось тебе.
— Мне не втемяшилось. Вы, мужики, ни бельмеса не смыслите в этих делах, а муж узнает последним.
— И я тоже? — спросил шутливо Андрей.
Зинаида в ответ на это завернула одеяло и больно отшлепала мужа ладонью по мягкому месту, приговаривая:
— Не трепись, не трепись!
— Да ты отбивную, что ли, хочешь сделать? — шутил Андрей, увертываясь и смеясь.
В сенях загремела дверь. Миша шел на ночевку.
— Тсс! — засипела Зинаида. — Тихо!
— Есть «тихо»! — шепотом согласился Андрей. — Но, слушай, не верю. Не может быть.
— Все может быть.
— Вы все не спите? — спросил Миша.
— А ты выспался? — спросил Андрей, толкнув в бок Зину. — Ушел-то к нам из дома час назад. Как же ты не заблудился в такую темь?
Миша понял шутку и буркнул в ответ:
— Я сидел у Кочетовых.
— Ну, спать, спать, — прекратила Зинаида. — Хватит.
Глава пятаяСело спало крепким, беспробудным осенним сном. В дождливую погоду всегда хорошо спится. Только Игнат Дыбин сидел у окна в темноте и слушал дождь. К средине ночи поднялся ветер, и над окном пищала соломинка. Игнат думал. Он легко мог бы сделать с Тосей в дороге что угодно и привезти ее Федору, а потом «шепотком за уголком» насмеяться. Это была бы самая жестокая месть Федору и Андрею. Он, собственно, в первые минуты встречи с Тосей только и рассчитывал на месть Федору и его позор. Он знал: опозорь честного, ему и подлый руки не подаст. И предполагал «играть роль». Но вдруг все это полетело к черту, он не желает мстить Тосей. Сидя у окна, видел и в темноте русые кудряшки у висков и мягкий, теплый, вопросительный взор из-под изогнутых бровей. Тося как живая стояла перед ним с наивным вопросом: «Вы — какой-то грустный?» Кто, когда, где сказал ему такие слова? Никто, никогда и нигде. Он знал многих женщин, даже в лагере, но он не любил ни одной из них. Ему некогда было любить, у него было время только для ненависти и презрения. Он и женщин презирал, как посторонний, нужный только по необходимости, одушевленный предмет.
Теперь он еще больше ненавидел Федора за то, что тот счастлив.
Село спало, казалось, спокойно. Но это было обманчиво: кто-то кого-то любил, а кто-то кого-то ненавидел. Любовь и ненависть вечно живут рядом, на расстоянии одного шага, даже в одной и той же душе.
Сычев, проснувшись утром и заглянув в горенку, увидел, что Игнат стоял у окна, обхватив голову руками.
— Чего так? — спросил он коротко.
Игнат не ответил и не изменил позы.
— Или чего дурное услыхал на станции? — допытывался Сычев. — Или нездоров?
— Ни то, ни другое. Все хорошо. Есть добрые вести. — Голос у Игната был хрипловатый от усталости и бессонницы.
— Какие же добрые вести?
— От Черного: ждать скоро сплошную коллективизацию, поддерживать обобществление коров, овец, кур и всякой живности.
— Это зачем так?
— А чтобы колхозы осточертели мужику до его околхозивания.
— А потом?
— Потом что? Говорил же вам об этом раньше: все взорвется и… все к чертям!.. Коллективизация — смерть коммунистам, они сами себе роют яму. — Вдруг Игнат почти выкрикнул: — Хватит об этом! Надоело! — Но сразу поняв, что вышел из роли, спокойнее сказал: — Все ясно: если надо будет, будем стрелять.
Сычев сел рядом. Он за последний год постарел, осунулся и ссутулился. Двух лошадей он продал, оставшийся после твердого задания хлеб тоже продал; мельницу и маслобойку остановил совсем и заколотил двери; кооператив не только не стал покупать, но даже и не возобновлял переговоров, будто никому не надо было молоть зерно и бить масло. Мужики волновались: ругали Сычева, ругали сельсовет, попадало и Советской власти вообще, а молоть ехали за двенадцать — пятнадцать километров. «Пусть стоит мельница, — думал Сычев. — На меня муки хватит». Двор его стал пустым, без животных и птицы. Осталось всего одна корова, две лошади, одну из которых оплатил Игнат и считал своею, да пять штук овец. Чистый середняк. К коллективизации Сычев и Игнат были готовы. О связи Игната с каким-то Черным Сычев узнал в самое последнее время. Может быть, Игнат врал и никакого Черного не существовало, но Сычеву было безразлично — есть там какой-то Черный или нет его вовсе. Однако когда Игнат как-то привез со станции три нагана, то Сычев подумал: «Черный там или Белый, а где-то кто-то и что-то хлопочет». И он спросил у Игната в то утро:
— Как это — «будем стрелять»? Я, к примеру, не буду. А еще кто же?
— Будешь, Семен Трофимыч, если к глотке подступит… По два человека из села, и тогда на район получается двадцать четыре человека. Ого! Отряд.
Сычев задумался. Вопрос для него был не совсем ясным: будет он стрелять или не будет. «А вдруг да ГПУ? — мелькнуло у него. — Если Игната возьмут, то несдобровать и мне. Крепко связались одной веревочкой».
Игнат сказал, будто читая его мысли:
— Хатку надо купить мне. Уходить от вас надо, Семен Трофимыч. Скотины у вас теперь — кот наплакал, одному легко-прелегко управиться, а жить мне так — как бы подозрительно не было. То я вроде батрака был у вас, а теперь — как нахлебник. Всё могут подумать.
— Правда, — охотно согласился Сычев. — Деньжонок у тебя малость есть, заработал, лошадь есть — хозяин полный.
Не прошло и недели, как в селе узнали, что Игнатка-бандит купил саманную избу у самого берега речки, третью от края. Вскоре хата стала белой, сарай для лошади обмазан, несмотря на наступивший осенний холод. Игнат сам работал за двоих, да Сычев помогал. В новой, хотя уже давно обжитой другими, хате Сычев и Дыбин выпили на расставанье. Разговор за выпивкой был коротким и малозначительным. Однако Семен Трофимыч заметил в Игнате какую-то перемену, но причины не знал.
…А месяца через три-четыре Андрей Михайлович Вихров и Иван Федорович Крючков заявились снова к Сычеву. Он встретил их на крыльце и пригласил в хату.
— Твердое задание, — коротко пояснил Андрей Михайлович.
— Распишитесь, — сказал Крючков, подавая задание.
— Сколько? — спокойно спросил Сычев, зная, что выполнять уже нечем — хлеба нет.
— Сто центнеров, — ответил Крючков.
— Да вы что, очумели?! — вспылил Сычев, но сразу догадался, что тут подбираются под его мельницу и маслобойку, и осекся. Уже тише возразил: — Да ведь сами знаете, нету такого хлеба.
— Знаем — был, — сказал Крючков. — Знаем — тайком продал. Знаем, сколько продал.
— Ну… — Сычев что-то хотел сказать, но махнул рукой и добавил: — Валяйте.
Вскоре за невыполнение твердого задания у Сычева конфисковали по суду мельницу и маслобойку. На суде Сычев молчал все время, если не считать коротких ответов на стереотипные вопросы.
По селу поползли нехорошие слухи: вот, дескать, сначала у Сычева взяли, а потом доберутся и до других, кто малость послабее, а потом и до тех, кто еще послабее, до середнячков. Кто-то напористо и систематически тревожил крестьян.
…На собрании в сельсовете Андрей Михайлович объявил:
— Итак, товарищи, есть у нас теперь мельница, есть и маслобойка.
— А что же мы с ними будем делать? — задали ему вопрос из задних рядов.
— Как — что? Мельница молоть будет, а маслобойка, наоборот, масло бить будет.
— Кто же правдать-то будет? Надо же спеца иметь? А он подался давно в город.
— Рекомендуется Сорокин Матвей Степаныч, — предложил Федор. — Обсуждали мы в правлении сельпо и пришли к такому выводу: Сорокин долго жил в батраках, знает там — как и что — лучше всякого.
Матвей Степаныч прямо-таки взмолился:
— Дорогие граждане! Ничегошеньки я не смыслю по технике, а также и по битью масла. Ей-ей! Прахтику надо иметь, а я — что? Тьфу! Ничего не означаю в технике. Ни в зуб ногой.
Но, несмотря на сопротивление самого кандидата, постановили: «Управлять Сорокину, как бывшему батраку, знакомому с предприятиями (так и записали „знакомому с предприятиями“), а двух рабочих пусть сам себе подыщет, по вкусу».
На следующий день Матвей Степаныч сорвал доски, которыми были забиты двери мельницы, и вошел. Пахло мышами. Двадцатичетырехсильный двигатель покрылся сверху ржавчиной, все было в запустении, все не ремонтировалось с тех самых пор, как у Сычева опустились руки; на маслобойке тоже мертво и пусто: вальцы ржавые, жаровня полуразвалилась, в прессе оказалось старое куриное гнездо. «Что я могу сделать?» — спрашивал сам себя Матвей Степаныч, но пока ответа не находил. Каждый предмет он потрогал руками или крутнул туда-сюда, что могло крутиться. Но только от этого ничего не прибавилось. Матвей Степаныч, живя у Сычева, занимался тогда скотиной, двором, посевом, а к мельнице или маслобойке не имел никакого касательства. И вот теперь надо как-то не ударить лицом в грязь. Он сел в пустой маслобойке около пресса. Думал, думал и сказал сам себе: