Василий Снегирёв - Раноставы
— За встречу, зятек, — произнес Степан.
— Мы уже пили. Давай-ка за твое здоровье. — Дядя моментом опрокинул стопку. Закашлялся. И только тут он заметил Шурку.
— Где мама? — спросил дядя.
— Во-он.
В дверях появилась мама и сразу бросилась к дяде. Она целовала его и радостно говорила:
— Все же надумался приехать?
— Дай, думаю, попроведаю, как живет деревня-матушка?
— Ой да. Не живем, а мучимся.
— Везде нелегко, — вздохнул дядя. — Но ничего, ничего. Война позади, вытерпели, а голод переживем. Сейчас уж на базаре и прилавках кое-что появляется.
— Где устроился, Петя?
— На прокатном.
— Кем?
— Вальцовщиком.
Из сенок выбежала Иринка и подскочила к Шурке, потянула за рукав:
— Пойдем играть, а?
Не до игры Шурке, когда на столе вдруг появилось столько съестного: красный борщ, белый пшеничный калачик, пирожки, тонкие шанежки-преснушки со сметанной наливкой. Эх, с молочком бы их!
— Пойдем, а? — протянула опять Иринка.
Нет, никому не оттянуть от стола Шурку. Глаза у него вразбег, а брюхо… Раньше голода не чувствовало: наверное, потому что оно присохло к позвоночнику, будешь отдирать, так не отдерешь. А сейчас, ровно расперло, расправило. Казалось, вместе со столом бы все до крошечки умел.
Но Шурку никто не приглашал за стол. На табуретке беспокойно ерзала мать.
— Ешь, ешь, сватья, — принавеливал Степан. Но явно блезирит: больше для порядка приглашает. От глаз ничего не скроешь. Скрывай не скрывай, а на лице, как на воде, отражается: сама пришла да нишшонка привела.
— Отведай моей стряпни, — вторит мужу Настасья.
— Спасибо, спасибо, я сыта.
— Поди, моргуешь?
Что сказать старухе? Разве не знает она, как перебивается Оксинья с воды на воду? Не она ли давала два сухаря Шурке, когда он прибежал за милостыней? Сколько ревела тогда Оксинья над радостью сына? Все, все знала Настасья. Не надо Оксинье ничего. Она перетопчется, переморщится. Лишь бы сынишку покормили. Его-то Настасья и не замечает. Отодвинула Оксинья запашистый борщ, не притронулась и к хлебной корочке.
Шурка тоже уловил, что он лишний рот, и загорелся ненавистью, как волчонок затравленный, запрыгали в его голове всякие колкости: скупердяи, жилы ненасытные.
К Настасье время от времени еще поворачивалась душа у людей. Старуха нет-нет да и пожалеет кого-нибудь из безотцовщины, а Степан как есть бука-букой, воротит нос от всех. А кто он такой? Боженок! Недаром же дали ему эту кличку. По отцу. А известно, какой корень, такой и отростель. Семен-то, говорили, на руку нечист. Как-то, давно это было, украл Семен икону в церкви и спрятал в огороде. Кто-то из односельчан присмотрел и вывел его на чистую воду. С тех пор и окрестили его и сына божатами. Не знал Шурка Семена, но уж Степан-то достоин этой клички. О них даже частушку сочинили:
Говорят, что бога нет.
Бог — Степан Семенович.
Пресвятая богородица —
Семен Егорович.
Гуляет частушка по деревне. Вольно, свободно. Пели ее с желчью, негодованием. И по сегодняшний день еще помнят, кто постарше. Раньше Шурка защищал своих сватов, даже встревал в ссоры со сверстниками, не давал открывать рта против родни. Сейчас же — пусть хоть что говорят. Чем смешнее, тем приятнее для него.
Проглотила мать горькую слюну и сказала:
— Иди, сынок, поиграй.
— Пойдем, Саша, — обрадовалась Ирина и незаметно сунула что-то горячее в растрескавшийся от цыпок Шуркин кулак. Он вприпрыжку выскочил из ограды. В горсти оказался морковный пирожок. Сам не заметил, как прибрал его. Пирожок словно в бездонную бочку провалился, даже стенок живота не задел.
— Хошь ишо? — спросила Иринка.
Кто от лакомства откажется, когда колобашке рад до ушей.
— Не хошь? — переспросила девочка.
— Не-ет.
— Ты не бойся. Бабушка много напекла.
— Заругаются.
— Я незаметно стибрю.
Иринка шустро улизнула в избу и тут же, как угорелая, выскочила.
— Чо с тобой, Ира?
— Дедушко отобрал, сказал, что всех не накормишь.
— Не реви. Я во сыт! — Шурка чиркнул ребром ладони по горлу.
Почти в ту же минуту скрипнула калитка, и появились дядя Петя с Шуркиной матерью.
— В гости-то приходи, братец.
— Не рада будешь.
— Что есть, не гневайся.
— Посидела бы, куда торопишься?
— Некогда, братец, рассусоливать. Завтра ни свет ни заря на ферму.
Шурка, подражая взрослым, прошептал:
— Приходи, Ирина.
— Приду, — ответила девочка.
Дорогой и дома мать с сыном молчали. Сопя, Шурка сразу умызгнул на полати и с головой залез под окутку. Целую ночь он ворочался, не спал. Только утром приушипился. Мать с теми же глазами, что и вечером, встала. Корову она не доила, угнала в пастушню, телку оставила дома.
У загона Оксинью встретила Нюрочка. Пастушихе за пятьдесят, а все — стар и млад- — как маленькую зовут Нюрочкой. Почему? Никто не ответит. Помнят одно, что она вначале сердилась, когда помоложе была, потом свыклась. Сколько ее знают, сроду хозяйских коров пасла, пасла задарма. Азарта к наживе не было, хоть и была возможность. И ни к чему. У нее ни ребенка, ни котенка. Ни тоски, ни кручинушки. Одной много ли надо: в себя да на себя. Кто покормит — хорошо, не покормит — того лучше. Но никто не обижал ее. Хоть порой приходило в голову, что она, наверное, полоумная. Но вслух не говорили. К Оксинье она относилась с особым уважением. То ли видела в ней такую же горемышную, неудачливую, как и она сама, то ли по характеру чем-то схожи. Вот и теперь осведомилась:
— Где Жданка?
— Под арест посадила.
— Не везет тебе, Оксинья.
— Чо правда, то правда. Злосчастные родились.
— Возьми да сдай в колхоз.
— Она и там не нужна.
— Изведет Буренку. Гли-ко, как исхудала — одни свишши.
Когда Шурка проснулся, мать уже топталась на середе и бойко просеивала на решете серо-белую муку. «Правление мучки вырешило под новый урожай», — с кем-то разговаривала мать. Через брус Шурка увидел ветеринара Андрона Васильевича. Он направлял на оселке нож.
— Почему не разбудила?
— Забыла совсем. Беги-ко за дядей.
Шурка свернулся с полатей, полетел к сватам, но в дом не вошел. Он вертелся около дома. Со вчерашнего не проходила обида. Сватовья вычеркнуты из его жизни. Скорей бы Иринку с дядей дождаться, а к Степану больше ноги не положит.
Около обеда вышли из калитки дядя с дочерью. Шурка спрятался за тополину и, выждав, выскочил на дорожку.
— Заикой оставишь, — засмеялся дядя.
— Я осторожно.
— Ну-ка подставляй подол, — сказал дядя Петя.
В замусоленную рубашонку высыпалась горсть конфет и несколько пятнистых пряников. Шурка не то чтобы оробел, а онемел: отродясь не видел столько сладостей. Он даже не поблагодарил за гостинцы.
— Мать, что ли, послала?
— Ну да.
— Пойдемте.
От угла, где покачивался рукомойник, до огородных дверей на всю длину глухого мшелого заплота висела телячья шкура.
— Чо вы наделали? — закричал с порога парнишка. — Зачем закололи Жданку?
— Какой прок держать ее? Одни неприятности, — успокаивала мать сына, а Шурка не унимался, ревел.
— Будет, сынок, будет. Посуди сам: корову имеем, молока не видим. Да и председатель проходу не дает — то да потому: «Пошто молоко не сдаешь?» А где его брать? Не покупать же, правда? Вот и решилась.
Слезы не стихали, пригоршней сыпали в подол. Сколько перестрадал мальчишка за Жданку. Ни за что бы не пошел встречать гостей, если бы хоть намек был со стороны матери.
…На столе дымились пельмени. Первым вилку воткнул ветеринар и вытащил два пельменя.
— Ешьте, ешьте, гостеньки, — приглашает мать. — Да побольше поддевайте.
— Тремя-то подавиться? — рассмеялся Андрон. — Эх, до осени походила бы телка, упорело бы мясо, а то пельмени как творожные. Вишь, как свернуло. Никакого скуса.
Ветеринар приналег на остатки пельменей.
— Ничо не поделаешь, — вздохнула мать и обратилась к сыну: — Садись за стол, не серчай.
— Не буду я есть.
— Не поперечничай.
— Сами ешьте!
Шурка убежал на берег Гусиного озера. Уткнувшись в траву, всклыктывая, неумолимо ревел. Он бранил ветеринара, гостей.
Жданка тоже добра! Уж никак не могла отвыкнуть сосать. Сейчас бы жила да жила.
КИТЫЧ
Обижался Гриньша на самого себя: не парень он. Кому не лень, тот и зубоскалит. Звали его не иначе как заморышем. Только жена старшего брата Овдотья, глядя на него, прибадривала: «Не серчай, Гриша. Годы — не уроды: свое завсегда возьмут».
И правда. Сноха как в воду глядела. На глазах, ровно на опаре, вымахал Гринька. За один год неузнаваемо вытянулся, под стать доброму мужику. Уж на что Тюньша Захара Мартемьяновича, ядреный, верзила верзилой, и тот молчок — зубы на крючок, в друзья натряхнулся.