Сергей Никитин - Рассказы
— Все они, мужчины, такие, — вздохнула женщина с бидонами и корзинами. — Им бы только свой интерес соблюсти. То он книжку читает, то он рыбу удит. Я ему говорю: «Хоть бы речка пересохла, что ли». А он говорит: «В кадку воды налью и буду удить».
— А что ж ему? Круглый день возле тебя сидеть? — фыркнул сверху парень. — Это он, пожалуй, соскучится.
Женщина неторопливо развернула к нему свой мощный торс; мужской пиджак на ее плечах угрожающе натянулся.
— Откуда ж ты такой тут взялся? — с удивлением спросила она.
— Я-то? Недальний, — усмехнулся парень.
— Трудно, я гляжу, тебе жить.
— Это почему же?
— С людьми не умеешь ладить. Ты, дедушко, — обратилась она к старику, — не давай внимания его словам, рассказывай дальше. Не варишь теперь грибы-то?
— Не нужен, видно, грыб стал, — вздохнул старик. — Забогатели.
— Ну, а где же твой грибной полковник? — спросил парень. — Наверно, завалил план с таким войском, как ты, и поперли его по собственному желанию.
— Пустые слова, — сказал старик. — Стой! Я сейчас объясню. Он был одинокий человек, войной обитый, все одно что тополь грозой.
— Ох-хо-хо, — вздохнула женщина, — жизнь наша…
— Стой! В эти места он с тоски пришел. Посмотрел, что родной дом порушен, жены, детишков следа нет, и пошел по земле один как перст. «У вас, — говорит, — места древние, леса, реки дивные, люди приветливые. Мне понравилось, я и осел». Ну, осел, живет и, между прочим, как человек еще не старый, интересуется обзавестись новым семейством. Первый раз это дело у него не задалось. Попалась ему девка молодая, неудобная…
— Это как же — неудобная? — спросил парень.
— А так и неудобная. Накатит на нее: ходит неприбранная, нечесаная, сядет, молчит, ногой качает, ничего, кроме халвы, не ест.
— Ох, страсти! — ахнула женщина.
— Года не прожили — разошлись. После этого он долго бобылил. Обожжешься на молоке, на воду дуть будешь. Однако ежели человек хороший, счастье его в свой срок достанет. Тут уж как ни крути, а ежели человек хороший, то непременно он либо по билету выиграет, либо сын его, глядишь, на врача выучился и в шляпе ходит, либо дочь в Москве живет, и он к ней каждый месяц в гости катает.
— До чего же все-таки ты, старик, канительный, — вздохнул парень. — И рассказать-то толком не можешь, все тебя куда-то в сторону заносит.
— Ничего подобного, по самой середке гребу, — невозмутимо отозвался старик. — Жила в нашем селе, — ткнул он рукой в сторону длинного ряда крыш за откосом, — учительница Анна Афанасьевна. Собой невидненькая и уж седенькая на височках, а такая веселая да хохотливая. Бывало, в тугие-то годы после войны заваривает морковный чай и все: «Ха-ха-ха, вот ведь, Лукич, и чай-то у меня морковный и сахару-то нет, совсем угостить тебя нечем». И опять: «Ха-ха-ха». А между прочим, взяла из детского дома сиротку и пестовала ее, как родное дитя. Когда у нас Иван Потапыч полковник Набойко появился, эта самая сиротка уж девушкой была и в городе в медицинском училище училась. Чернявая, румяная — прямо яблочко анисовое, до чего хорошая девушка. Приезжала по воскресеньям домой. Идет вот так же осенью Иван Потапыч нашими задами, вышагивает, как журавль — высокий был, голенастый, — а она навстречу ему. И несет целый пук всяких листиков. «Зачем несешь?» А та отвечает: «Для гербария…» Знаешь ты такое слово, перец? — неожиданно спросил старик парня.
— Ну, ты не больно, — смутился тот. — Рассказывай знай.
— Стой, расскажу. «А кто тебя этому учил?» — спрашивает Иван Потапыч. «А мы, — говорит, — этим с папой еще на Украине занимались, когда я маленькой была». — «А где твой папа?» — «Не знаю». — «А как тебя звать?» — «Катей». — «А маму?» — «Ту маму Верой звали, а эту Анной». Тут полковник Набойко даже на коленки перед ней встал. «Прости, — говорит, — что поверил я, будто ты погибла, Катюша, и не искал тебя. Ведь ты моя дочка…»
— Ах-ти, — прошептала женщина и вытерла пальцами глаза.
— Стой! — сказал старик. — После этого Иван Потапыч и учительница порешили, что дочку им не делить, поженились и поехали в Сибирь.
— Зачем же в Сибирь-то? Нешто тут счастью тесно? — спросила женщина.
— А туда Катюшу после учебы послали. Вот снялись они и поехали на новом месте огород городить.
— И все врет, — заключил парень. — Ну разве так бывает в жизни, чтобы люди друг друга так просто на задах нашли? Нет, не могу я этого старика слушать.
И он подвинулся еще дальше, за гребень откоса.
— Ничего удивительного, — возразила женщина. — Человек войной корежен, всякими бедами трачен, он должен свое счастье найти. Кому же еще, как не ему, найти свое счастье?
— А то как же! — уверенно сказал старик.
Вдали зашумел по колесам поезд. Он набежал на разъезд в железном грохоте, в шипенье пара, в мелькающем блеске стекол, отразивших низкое солнце. Пока девушки суматошно залезали на высокие подножки вагона, гармонист все наигрывал вполголоса «елецкого», дожидаясь, когда поезд тронется, чтобы лихо вскочить на ходу. Угнездилась в тамбуре и женщина со своими бидонами и корзинами. Парень, посасывая окурочек, занял плечами всю дверь. Один только старик, оказалось, никуда не ехал. Он еще раз заглянул в мою корзинку и сказал:
— Хороший грыб, ровный, крепкий…
Паровоз загудел, и мы поехали.
Горькая ягода
С севера на юг шел скорый поезд, мотало его на стрелках, проносились мимо захламленные щепным мусором станции, угрюмые леса, пнистые порубки, стучали мосты, и смотрел на все это из окна вагона-ресторана Иван Соломин — человек свободный.
Он заказал яичницу, долго ел ее, собирая со сковороды корочкой, потом позвал официантку и спросил:
— Это что — всегда у вас так?
— Как? — не поняла она.
— Все лес и лес?
— Конечно.
— Ну, дайте тогда стакан водки.
— Сколько?
— Стакан.
— Вам много будет, — непреклонно ответила официантка.
— Ну тогда дайте коньяку.
— Сколько?
— Стакан.
— И когда она принесла, он выпил и опять смотрел в окно. Заняться было нечем, путь неблизкий — смотри да пей.
Был шестой час ясного летнего утра, когда Соломин покинул вагон в городе К—ве. Ефрон и Брокгауз писали, что этот заштатный городишко имел около трех тысяч душ населения, одну текстильную фабрику, тридцать два питейных заведения и за свою многовековую историю несколько раз принимался гореть. Потом, уже на памяти Соломина, здесь были построены четыре завода, большой химический комбинат, город оброс рабочими поселками и на карте страны стал обозначаться двумя концентрическими окружностями, означавшими, что его население перевалило за пятьдесят тысяч, но еще не достигло ста.
Теперь, за те шесть лет, что Соломин не был в городе, здесь опять произошли какие-то, пока еще едва уловимые для него перемены. Вокзал, например, был все тот же, но по бойкой перекличке маневровых паровозов, по скоплению исчерканных мелом товарных вагонов и даже по продолжительности стоянки дальнего поезда чувствовалось, что темп жизни в городе стал другой.
Соломин кинул за плечо тощий рюкзачок и, стараясь избегать людных улиц, зашагал на Зеленую, к старой бабке своей Варваре.
Ветхий заборчик, подштопанный кусками железа, фанеры, сухими ветками, стеблями полыни, примыкал к дому бабки Варвары, и уже один вид этого заборчика говорил, что здесь одиноко коротает жизнь добрый хлопотливый человек, воспитавший не слишком благодарных наследников. Соломин бросил окурок, затоптал его и толкнул чертившую по земле калитку.
Бабка вышла из сарая, неся что-то в подоле фартука, и подслеповато щурилась на него, не узнавая.
«Согнулась», — успел подумать Соломин.
И тут она ахнула, просыпала из подола на траву яички.
— Мешочек-то, голубый ты мой, мешочек-то…
Соломин посмотрел на рюкзак, который держал в руке, и вдруг словно со стороны увидел себя таким, каким стоял сейчас перед бабкой: грубые башмаки с сыромятными ремешками вместо шнурков, короткие, севшие после стирки брюки, слинявшая до белизны рубашка, пиджачишко с помятыми лацканами и в руке этот грязный, в темных сальных пятнах мешочек.
— Пустое, старая, — усмехнулся Соломин. — Ты на рожу мою погляди. Видела когда-нибудь такую гладкую рожу?
Он обнял старуху одной рукой за плечи, поцеловал в голову и повел на крыльцо. Конечно, бабка принялась кормить его, наварила полную тарелку яиц, принесла в решете малины, кринку топленого молока с коричневыми пенками, с желтыми лепешками жира. Соломин только усмехался.
— Не хлопочи, старая. Думаешь, меня там в подвале гноили на хлебе и воде? Как бы не так! Спал на чистых простынях, трескал вволю, работал на свежем ветерке, вечером в шахматы играл. Раньше я тюрьмы вот как боялся — зубы клацали, а теперь подвернись украсть где-нибудь — глазом не сморгну.