Анатолий Злобин - Только одна пуля
Что важнее для человека: огонь или палка? Что стоит вначале? Вначале был огонь. И палку-то в руки пришлось взять для того, чтобы разворошить угли, желанные, но обжигающие. Вот он светится, трепетный уголек, — как перенести его в соседнюю пещеру? Без палки не получится.
Два конца у палки, два начала у огня.
Из палки — рычаг. Из палки же — дубина. От огня — тепло. От огня же — смерть. Деять и бить. Греть и жечь.
Человек — единственное животное на земле, сумевшее приручить огонь. Вот где вспыхнул первый вечный огонь — в пещере. С тех пор вечные огни горели не затухая. Они пробились к нам сквозь толщу веков через безмолвных, с белыми колпаками на голове жрецов Зороастры, через храмы непорочных весталок, требующих приношения своему непорочному огню, через факел бегуна, несущего в поднятой руке огонь мира к подножью олимпийского стадиона, через скорбное мерцанье лампады в русской избе под образами, через культовые костры, в которых сгорали еретики, — они пробивались, освещая мглу далеких веков, и сделались Вечным огнем на могиле павшего солдата.
Жизнь начиналась у огня. А после родилась дрожащая вспышка пламени на кончике ствола пулемета.
Человек приручил огонь и лишь потому стал человеком. А теперь расщепил огонь до последнего предела — и вот уж затаился дикий огонь в боеголовке ракеты.
Как и человек, огонь может быть первобытным. Как и сверхчеловек — сверхогнем. Удержим ли его в узде нашего разума? Жечь или греть? Бить или деять?
Жарко пылает Вечный огонь.
Выстрел — и юное тело валится в чужую борозду. Солдат кусает краюху хлеба, но выстрел — и кусок застревает в горле. Он крадется вдоль фасада, но выстрел — и разверзается черный колодец. Он гордо вскидывает подбородок, готовясь бросить клич, но выстрел — и валится на камни мостовой. Выстрел — и скатывается на дно оврага — и сползает в реку с плота — тыкается в бруствер — шмякается о скалу — в податливую мягкую траву — и темный лес — и глухое болото — и валятся как снопы: пронзенные, разорванные, пробитые, оскаленные, — всех раскидало по своим и чужим землям, кто они? где родились? какого звания? — всех уравнял выстрел.
Выстрел — и вспыхнул вечный огонь памяти.
Выстрел — огонь — молчание — истомленные лица.
Одному из них все-таки повезло больше, чем остальным, и он лег у подножья стены под распластанной черной звездой, не помня о том, где упал.
«Имя твое неизвестно, подвиг твой бессмертен». Красивые слова, гордые слова и безрадостные слова.
Кто я? где я? зачем я здесь? Я без вести пропал, но меня нашли. Я по снегу бежал под палящим солнцем, через лес по полю, по мосту вброд, я в танке взорвался, в самолете сгорел, я замерз, я утонул, на куски меня разнесло снарядом, я в воде задохнулся, не помню, где упал, не знаю, как убит, не ведаю, как меня зовут и откуда родом. Так и бухнулся в землю родную неизвестно где. Ну, думаю, теперь отдохну. Долг свой исполнил, полежу в земле покойно, все про себя вспомню и во всем разберусь. А мне и после смерти отдохнуть не дали. Боевой приказ: надо, говорят, иди трудись. Родина велит стать Неизвестным солдатом. Конечно, было бы лучше с табличкой лежать: тут тебе имя, тут тебе даты. Но я солдат. Приказ Родины свят. Раскопали меня, растревожили — и к этой стене. Ох, тяжко. Ох, больно. Знал бы — проявил солдатскую находчивость, притворился бы известным солдатом. А теперь на мне не одна плита мраморная, не только огонь меня жжет. Горе народное на себя принимаю. Но терплю, ничего, я выдюжу, я же неизвестный… я себя не знаю, откуда я? где я?..
Женщина всхлипнула рядом с Сухаревым и судорожно закрыла рот белым платком. Печальная цепочка у огня не шелохнулась при этом вскрике, она все время менялась, но не убывала. Живые не смотрели на всхлипывающую женщину, их крик безмолвен.
Игорек ты мой ненасытный, как пропала твоя буйная головушка, и словца не успел сказать. Вспоминал ли меня? Я-то тебя всегда помню и вижу. Откатилась твоя головушка — и пропал ты без вести, а потом под плиту прилег, Игорек ты мой…
Ах, зачем я тебя на свет народила, Розочка моя ненаглядная, лучше бы мои навек закрылись оченьки, а твои бы смотрели на ясный свет, лучше бы он меня схватил и грохнул, доченька моя ясноглазая, лепетунья моя улыбчивая, Розик мой распрекрасный, только и пискнула: «Мама», схватил проклятый эсман, дернул за ноги, и остался на дороге мокренький кулечек, а он пулей еще припечатал, а мы побрели, лучше бы мне на ту дорогу проклятую лечь, и зачем я тебя народила?
Эх, Витюха, товарищ мой, старшина суровый, семь раз тебя смерть целовала, две тысячи километров вместе протопали, все вровень, махра и кровь, пуля и хлеб, и надо же, сто шагов не хватило до рейхстага, шмякнулся, Витюха, и я подхватить не успел, и меня тем же фаустом, чтобы вровень с тобой до конца, так нет, остался небо коптить, хоть и без ноги, но я бы и без двух сюда приполз, к тебе бы приполз, друг мой безвременный, старшина в тельняшке, эх, Витюха, Витюха.
Папочка, родненький мой, где ты сгинул? Как попал в неизвестные? Никогда тебя не видела, не слышала, и ты на меня не глянул ни разика, ушел и сгинул, а тут и я народилась, но ты не горюй, холодно тебе, знаю, пусто там тебе, знаю, хоть и светится огонь над тобой, да тебе не видать, но ты не горюй, чует мое сердечко, это ты лежишь под звездой, знаешь, сколько народу ходит тебе поклониться, так что не горюй и радуйся, вот и я снова пришла, я-то выросла, не узнал бы, я теперь большая, за тебя на земле стою, а фотография твоя всегда со мной, в новом паспорте спрятанная, и думаю всегда, когда подопрет: как бы мой папка поступил? По тебе живу и решаю, хоть не встретились мы на этом свете, и внучек у тебя уже растет, Андреем назвали, чтобы он тоже помнил и знал, слышишь, папочка, он тоже Андрей, я ему о тебе расскажу, ты не горюй.
Господи, упокой души усопших на поле брани рабов твоих: раба твоего Василия, а еще раба твоего Федора, а еще раба твоего Никифора, а еще раба твоего Максима, а еще раба твоего Прокофия, а еще сестру их родную, рабу твою Анну, а еще отца их родного, раба твоего Ивана, упокой, господи, души их в месте светлом, в месте щедром, в месте покойном, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная, все ангелово воинство отдала тебе, господи, супротив черного супостата, полегли они, смертью своей поправ смерть, ничего не осталось у меня для тебя, господи, кроме молитвы сей, и потому молю тебя о мире всего мира и соединении всех, и слово твое истина, молю тебя, господи…
Сынку мой, Гришенька, слышишь ли ты меня? Из Тагила приехал, чтоб тебе поклониться. Сергей-то вернулся да скурвился с блатными, срок получил, а теперь и вовсе не пишет, и я его знать не желаю, ты один был у меня самый умный и обстоятельный, а заместо тебя бумажка пришла, а потом вот сюда переехал на вечную славу, мы тебя с матерью все поминаем, оба еще скрипим, не на кого только порадоваться, ни внуков, ни внучек, тихость в доме, я-то сталь теперь не варю, на заслуженном отдыхе, сидим со старухой, газеты читаем или у голубого экрана и все тебя поминаем, а еще мне голос твой по ночам слышится, видно, совсем стар стал, сынку мой, Гришенька, слышишь ли меня?
Выстрел, выстрел, выстрел. Я от пули убит. Я на плахе казнен, я в огне сгорел, я танком раздавлен, я в холодной реке утонул, я в небе высоком подбит, я на мину наскочил и пошел на дно, меня пулей в грудь, меня пулей в висок, меня пулей в живот, меня пулей в глаз… Безмолвен тоскующий строй у огня, онемело и тяжко ворочаются слова в груди, не прорваться сквозь их бессилье.
Женщина с белым платком перестала всхлипывать и неутешно побрела прочь. Ее место занял мужчина на протезе…
Теперь и я мог разглядеть некоторые подробности вокруг огня. Недавний венок с трехцветной лептой: «Цум евиге Геденкен» — «На вечную память», другой венок по цветам вровень с первым: от горняков Польши, а промеж них множество безымянных букетов, они лежали словно бы шеренгой по всему окоему вокруг огня, иные аж выброшены к звезде, жар пламени опаляет их, ветка мимозы, корзина тюльпанов, охапка сирени, горшок с геранью, крокусы, подснежники, гладиолусы — все пожирает Вечный огонь.
Средь цветов и солдатская каска, без единой царапины, не целованная пулей. К корзине привязан зеленый детский шарик. Краюха хлеба обочь букета. В герань воткнута записка, сложенная солдатским треугольником.
Жизнь начиналась с термоядерного огня, неужто она и завершится от него? Протяжка: пять, четыре, три, два, один, ноль — кнопка. Встанут над землей черные грибы, поглотят мирные города, и тогда содрогнутся живые, отчаянный крик рванется из груди, но долог ли он будет? Мы даже не успеем докричать его — горло захлебнется огнем.
Так почему же мы молчим?
Не докричаться в черную дыру, из которой стремится пламя, а мертвые не могут ответить нам из дыры, чтобы поведать о том, что узнали они, умерев.