Екатерина Шереметьева - Весны гонцы 2
Еще не знала тогда, что принесет ей эта работа, но желания отказаться не возникло.
Вспоминать эти быстрые недели придется, может быть, всю жизнь. Перед отъездом написала Агнии: «Еду впритык — послезавтра уже играть „Три сестры“. Не могла не выпустить здесь „20 лет“. Сыграли два раза. Монтаж получился любопытный — вторая, четвертая, пятая, шестая и девятая картины с небольшими вымарками. Может быть, Арпаду пригодится — я пришлю.
Агнюша! Я поняла, наконец, и сыграла Дуню во всю мою мочь. (Салажка спровоцировала, и нехорошо было отказаться.) Понимаешь, ухватила Дунин материнский глаз. Они же все были, как мои дети, — я их понимала, чувствовала, волновалась за каждого, но без «ой!». Вычитала у Есенина: «А люди разве не цветы?» Так хочу сыграть еще со своими — телеграфировала Олегу: «Продайте хоть один «20 лет…».
В голове ощущаю капитальный ремонт, кажется, учусь думать. Почему мы не любим обязанности, ответственность? (Помнишь Зишку с ее «осознанной необходимостью»?) А ведь жить нельзя без ответственности. И еще: очень важно вырваться из душевного одиночества — истина номер один. А номер два — вне человеческих отношений ты ровно нуль без палочки. (Кажется, цитирую Рудного!) И последняя: душевная свобода — кислород.
На прощание получился занятный (вроде как у нас бывало) разговор с ребятами. Об искусстве, о честности и о любви, конечно.
Я не болтала первое, что попадает на язык. Старалась быть похожей на Агешу. Не смейся, я знаю, что никогда не буду умной. Помнишь, Валерий подарил мне книжку? Читаю, и будто это про меня:
И то, что я страстно, горюче тоскую,
и то, что, страшась небывалой напасти,
на призрак, на малую тень негодую.
Мне страшно… И все-таки все это — счастье.
Бабушка написала: от Глеба радиограмма: «Здоров, как всегда». А когда вернется — неизвестно. Пожелай мне дотянуться до Глеба. А Сахалина уже не боюсь».
Сереет за окном. Утро. Вздыхает вагон. Стучат колеса. Сколько еще дорог впереди! Завтра «Три сестры». Как пахнет гвоздика! Только было б кого ждать! «Мне страшно… И все-таки все это — счастье».
Глава девятнадцатая
Я возьму себе на плечи —
И останется со мной
Мир земных противоречий,
Трудной радости земной.
Дороги, вокзалы… Все насквозь знакомо.
Алена прижимает к боку Глашину руку:
— Не реви.
Гул, жужжание голосов, выкрики. Топот, шарканье ног. Запах угля, нефти, цветов, жареных пирожков.
— Шесть нас было, девчонок. Лилю совсем потеряли, Агнюха — четыре года рядом кровати… Теперь — ты. Зинка — не то.
Что-то постукивает, позвякивает. Размеренно похрипывает отходящий дачный.
— Московские девочки мне нравятся.
— Будто славные, но совсем еще чужие. Вот и стоят отдельно.
Худенькая, белоголовая Лида, чуть ниже и плотнее Наташа, темные волосы собраны сзади конским хвостом.
— Ничего, привыкнут.
— Обещай, что приедешь через год.
— Не реви. Мне хуже. Ну, не реви, Глашка. Смотри, отец не пришел проводить Валерия. Так и не помирились.
Озабоченные, заплаканные, азартно-веселые лица — все насквозь знакомо тревожит и манит. Дороги!
В слезах красивая мать Валерия. Он томится, оглядывается вокруг, подмигивает Алене:
— «Мостик спалил, куда лечу — неизвестно!»
— «В исторические просторы!» — тоже репликой из пьесы отвечает Женя. Возле него мама, бабушка, три сестренки, такие же пухло-розово-веселые, как он.
Глаша включается в игру:
— «Для подвига не требуется большого пространства».
Олег звонко бросает Алене:
— «Я рад, что в атаку не я провожаю. Что ты провожаешь меня».
Его родные улыбаются Алене. Все еще румяная «мать-командирша», Александр Андреевич (как похож на него Олег!), коренастый (в мать) Анатолий с маленьким Сашкой на руках, Тонечка — удивительное существо, идеал душевной силы и верности. Алена отвечает:
— «Не разлучить нас дням и годам!»
«Не разлучить…» Эту строчку Светлова третьего дня на кладбище сказал ей Олег.
* * *Решили собраться всем у Лили в два часа.
Ветреный яркий день заманил Алену пораньше.
Даже воздух на кладбище неживой. Тяжелая тень на дорожках. Зелень, цветы, земля пахнут душно и сыро. Шуршат под ногами листья, ветер свищет и плещет, обдирая деревья, а все равно неживая тишина. У Лильки просторней, легче. Уже видно небо, светлое, в тонких рваных облаках. Краснеет Лилина осинка, клонится, дрожит, увертывается от ветра, выпрямится и снова… Совсем закрыли могилу астры всех оттенков. И ограда почти не видна — разрослись настурции. Цветов уже нет, и листья желтеют.
Если б ты сидела сейчас рядом, Лика! Если б тогда ты была со мной, я не осталась бы один на один с Сашкой, не случилось бы… Расставаться со своими, одной к черту на Сахалин. Будет ли впереди сумасшедшее счастье, как эти последние спектакли со своими? Будет ли свобода, сила — «Точно я на парусах, надо мной широкое голубое небо…» — «Знала — в конце концов вы сыграете Дуню. Но это глубже, сильней, чем я ждала», — первый раз Анна Григорьевна поцеловала… Сумасшедшее счастье!
Но если Глеб не ждет? Жить не могу без него, Лилька.
«Будешь актрисой».
Я сказала: жить не могу!
«А играть? Машу, Дуню? Ты поменялась бы с Агнией?»
Не знаю.
«А Бесприданница? Помнишь: мы обе хотели. Соколиха обещала до отъезда работать с тобой. А Комиссар? Подумай — трагедь! Разве не сумасшедшее счастье?»
Только с ним. Пусть неустройство, тревоги, подолгу врозь — пусть! Без него — ничего!
«Подумай: трагедь».
Нет. Страшно думать. Нет! Мне страшно.
«И все-таки все это — счастье»?
Лилька! Ты никогда не уйдешь из моей жизни, Лилька. Как Тузенбах: «…Если я и умру, то все же буду участвовать в жизни…» Прекрасно стал Сашка играть. Надо сказать ему. Это и другое… Пошлет к черту?
«Он не прежний. Разве ты не поняла вечером у Зишки?»
Думаешь, он говорил свое стихами Тютчева?
«Вспомни! Все вспомни».
Ну? Читали стихи, танцевали, грустили, вспоминали, спорили… Погас в доме свет. Уселись тесно на диване и Зишкиной кровати. Она пискнула слезливо: «Мальчики, еще стихи!» Сашка начал очень тихо:
О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей.
Давно ль, гордясь своей победой,
Ты говорил: она моя…
«Ну, Зинка по любому поводу капает. А другие? Джек сказал: «Когда-нибудь он Лира сыграет. А уж Отелло… И сама ты…»
Конечно. Сашка стал очень другой. И…
— О чем рассуждаешь? — Олег сел рядом.
— А ты почему так рано?
— Знал, что ты здесь, — радиолокация. Так о чем шептала?
— Просто… Знаешь, я ужасная дрянь.
— Ловко скрываешь.
— Сашку жалко невыносимо. Хочу, чтоб он не мучился… А на Зинку злюсь: зачем тенью ходит?
(Вот и сейчас Зинка оставила провожающих родственников и ринулась за Сашкой.)
Олег вздохнул:
— Пьеса есть: «Собака на сене».
— Ну, сказала же: дрянь! Нет, вот что: может быть, Зишка как раз лучше всего. Понимаешь, она… — «Все навертываются нехорошие слова!» — Понимаешь, дисциплинированная, заботливая, работяга…
Олег щурится не от солнца.
— И… она хорошенькая, изящная, покорная… Может быть, ему именно такая жена…
— Без неожиданностей, всяких чепе. — Олег расхохотался. — Не огорчайся! Боюсь, что даже у тебя Сашка не спросит совета. А пока он еще не освободился… — Обеими руками Олег берет Алену за голову, придирчиво разглядывает. — Большеротая, нос зачем-то ввысь, какие-то длинные серые с прозеленью глаза — ну, что хорошего?
Алена вырывается:
— Ты что, как оценщик! Как лошади в зубы…
— Великое дело ансамбль! Как это про тебя сказали: «Нос курнос, да к месту»?
— Ты до сих пор помнишь! Все думаю обо всех о вас… У Глашухи с Голобурдой что-то намечается? Мне он не очень… Вчера встретила на улице: идет — глаза в небеса, ужасно вдохновенный вид, так и понимай: гений, устремленный в облака искюс-с-ства.
— Да, нечто среднее между Валерием и Джеком домайкиного периода. Но, я думаю, поддастся обработке.
— Вот уж права Агеша: только в искренности каждый неповторим, а кривляются все похоже.
— Голобурда так Голобурда — Глашухе замуж надо или так ребятенка. В ней какое-то стародевчество проклевывается.
— Глашка чудная!
— А я про что? Нельзя, чтоб засохла. Тамарку-то дочка оживила — не узнать.
— Я ахнула. Размениваются, разъезжаются со стариками. Спрашиваю: «Как ты решилась? Победила мадам с гипертонией?» А она спокойно: «Нельзя ребенку расти в доме, где никто пикнуть не смеет». Герой! Когда есть дорогая цель…