Сергей Сартаков - Пробитое пулями знамя
Но ты ведь теперь разобрался во всем, как тебя я понял, — тихо сказал Лебедев, — ты ведь сам подтвердил, что ушел с этих путаных тропинок и стал на верный путь. В чем же дело?
— Одна из очевидных истин, кажется, заключается в том, что самое мудрое есть в то же время и самое простое. Но все же они, эти простые и мудрые истины, приходят почему-то всегда неожиданно, через какое-то внутреннее озарение. И вот, мне последовательно открылись две очень простые истины. Первая меня окрылила, а вторая — подрезала крылья. — Он с горькой иронией добавил: —. Так что теперь я птица бескрылая.
А ты попроще, без аллегорий, Алеша.
Хорошо. Когда я нынче в последний раз и повстречался и попрощался с Анютой, она меня назвала подлым эгоистом. Нет, нет, не возражай… Назвала не этими, конечно, словами, и такой смысл в них вложил тоже я сам. Дело не в словах… Дело в том, что после этой нашей встречи и этого нашего разговора я вдруг увидел себя на земле. И Анюту тоже. Она в мороз, в ночь едет в неизвестный ей город, где на каждом шагу ее будут подстерегать опасности. Она будет печатать там прокламации или выполнять какую-то другую работу. Буднично, просто и с огромным напряжением всей своей души и своей воли. А я стою и говорю ей очень высокие и очень жалкие слова. И мне вдруг открылась та простая истина, что революцию можно делать только так, как делает ее Анюта: работая буднично. Не паря в небесах и не обрекая себя на обязательную жертвенную гибель…
Помню, я сидел однажды под деревом и рассуждал о том, какая заложена в нем польза для человека. А пришли лесорубы, они подрубили дерево, потом спилили его, обрубили сучья, отрезали вершину — и получилось бревно. Я же тогда до бревна не додумался… Вот тянет все-таки меня на аллегории! Да. Я стал тоже работать буднично, я пришел к Терешину и к Порфирию и сказал им, что я храню литературу, но я могу сделать и большее, то, чего в городе у нас, кроме меня, никто не сделает: начинку для бомб. Когда я говорил это, у меня сердце сжималось, что я предлагаю орудие убийства, но мне было уже ясно — без этого не обойтись. Мне сказали: «Спасибо, доктор. Оружия у нас не хватает, это дело хорошее». И мы потом с Саввой Трубачевым придумали и бомбу. Начинили, проверили, бросили — взорвалась отлично.
Алеша, я очень рад за тебя. Понимаю: после облаков тебе, может быть, и трудно ходить по земле, но человек — существо земное.
Нет, мне уже не трудно, Миша. Мне стало даже очень легко, потому что я хотя ходил и по земле, но окрыленный. Понимаешь, окрыленный радостью найденного мною пути. Ведь он был всегда близ меня, на него мне показывали, — и ты показывал! — а я его все же не видел.
Словно копились, копились в небе частицы пара и вдруг
упали на землю дождем.
Они упали вдруг, но по совершенно определенным законам природы! И я, собственно, не понимаю, Алеша: что же тогда тебя еще тревожит? Ты говорил о второй простой истине. Что же это тогда за истина, если она исключила первую?
Нет, первую истину она не исключила. Каждая из них сама по себе…
Вдали, где-то за березником, плавающим в волнах тумана, прогудел паровоз, и через некоторое время железным лязгом отозвался мост над рекой.
Это не пассажирский? — встревоженно спросил Лебедев.
Алексей Антонович расстегнул пуговицу пиджака, засунул пальцы в карман жилета.
Да, часы-то я ведь отдал Анюте, а новые все еще не приобрел себе, — скороговоркой, будто оправдываясь, сказал он. — У тебя есть?
Да. — Лебедев вынул часы и близко поднес их к глазам. — Десять минут второго.
Это не пассажирский, — сказал Алексей Антонович. — Тот должен пройти здесь около трех часов. Мы вполне успеем. До разъезда теперь уже недалеко… Брр! Почему я так зябну?..
Говори дальше, Алеша. — Глухое волнение передалось и Лебедеву. Он уже чувствовал, что сейчас слова Мирвольского в чем-то прямо коснутся его.
Я не могу теперь не рассказать… Когда человеку больно и он кричит, ему становится легче. Это тоже закон природы: кричать от боли. Вторая простая истина, Миша, которая только сегодня — и тоже вдруг — открылась мне: Анюта меня больше не любит…
Что? — Лебедев ждал этих слов, он, может быть, даже хотел этих слов, но он не мог принять их, не мог согласиться с ними. Ведь в этом вся жизнь Алексея! Лебедев резко повернулся к нему, схватил за руки. Они были влажны и словно одеревенели от холода. Лебедев заглянул Мирвольскому в лицо, посеревшее, с устало опущенными углами губ. — Что ты сказал, Алексей? Ты это выдумал сам!
Нет, Миша, не выдумал. Сегодня я понял, что Анюта не любит меня. Не может" любить. Не должна.
И это настолько очевидно, что я сам удивляюсь, почему я так долго шел к этой истине. Лебедев выпустил его руки.
Алеша, ты ошибаешься. У вас теперь будет гораздо больше общего, и это только прочнее укрепит вашу любовь.
Алексей Антонович тихонько сделал несколько шагов, остановился, поглядел на Лебедева, застывшего неподвижно.
Теперь, Миша, все это уже опоздало, все это совсем ни к чему. Потому что простая истина заключается в том, что любят не искусственной, а настоящей любовью вопреки всему: красоте лица, общественному положению, разнице во взглядах на жизнь — так, как любили мы друг друга… тогда, под Мольтой, на склонах Вознесенки, в письмах, идущих в Петербург и из Петербурга. Мы мало думали тогда о том, что нас разделяет, мы думали о единственном, что нас сближало, — о любви.
Алеша, но ведь это романтика любви, юношеская романтика, так бывает, когда любовь только начинается!
Да. Вот именно это я и понял сегодня. Понял, что восемь лет для начала любви — срок более чём достаточный. Особенно, если не было ничего, что за эти восемь лет укрепляло бы любовь Анюты ко мне. А разрушало ее все: и годы, и расстояния, и та трудная, яркая жизнь, которая была у Анюты, в противовес моей тихой обыденной жизни. Наконец, у меня пошли уже и морщины!
Но у тебя-то ведь хватило любви на эти восемь лет, Алексей! Или на этот раз ты хитришь перед собственной совестью?
Я никогда не хитрю, Миша. Да, я любил и люблю Анюту. Это меня и ослепило, я смотрел на нашу любовь только своими глазами. А Анюта давно уже боролась с собой, она уже давно принуждала себя любить доктора Мирвольского…
Лебедев промолчал. Он и сам знал, что это правда.
Да, доктора Мирвольского, потому что доктор Мирвольский собою всюду эти годы подменял ей Алешу. Анюта же настолько честна, что не может оборвать даже паутинку — не больше как паутинку, которая ее связывает с тем Алешей. Михаил! Обязан теперь я сам оборвать эту паутинку?
— Ты совершенно убежден, что она тебя не любит?
А ты, — медленно проговорил Алексей Антонович, — ты с нею больше бываешь, чем я, — ты не убежден в этом? — Он подождал немного. — Кажется, это впервые, когда ты не знаешь, что мне ответить.
И пошел торопливо, входя по плечи во все плотнее стелющийся над землей белый туман.
Миша, нам надо спешить! Ты можешь опоздать на поезд, — крикнул он, оглянувшись.
И было похоже, что это кричит из тумана срезанная голова.
39
Лебедев провел в поездке целых две недели. Побывал в Тайшете, в Канске. Больше всего он задержался в Иланской. Здесь, в крупном оборотном депо, сильнее других была революционно настроенная группа рабочих. Но здесь же в жандармском отделении действовал свирепый ротмистр Свет, и все встречи с рабочими Лебедеву пришлось проводить на конспиративных квартирах, собирая каждый раз всего лишь по нескольку человек. В будущей стачке — а при восстании тем более — иланское депо могло бы сыграть значительную роль. И Лебедев не пожалел времени. Зато ему удалось здесь закрепить надежные связи и сговориться о создании боевой дружины.
В день, когда Лебедев уже собирался уехать из Иланской, к нему прямо после смены зашел Еремин, кочегар с маневрового паровоза, и сказал, что приехал агитатор из Союзного комитета и будет говорить о решениях второй конференции Сибирского союза РСДРП. Он зашел, чтобы пригласить на конспиративное собрание Лебедева.
А ты не 'путаешь чего-нибудь? — изумленно спросил Лебедев. — Какая конференция?
Еремин, с лоснящимся от масла и угольной пыли лицом, сказал стеснительно:
Точные слова передаю. Напутать никак не мог. А какая конференция — не знаю.
Лебедев отложил свой отъезд, чтобы послушать агитатора.
Собрались на квартире у Еремина. Девять человек, все паровозники. Агитатор был молодой, из студентов Томского университета. Он назвался Бакшеевым. Лебедев его видел впервые. Бакшеев пришел одним из последних. От порога поздоровался «разу со всеми и сел в сторонке, обдергивая и расправляя под пояском складки рубашки, сшитой из тонкого сурового полотна. Он был веснушчат, узколиц, с легким пушком на верхней губе.
Какая была конференция, Бакшеев? — спросил Лебедев, подсаживаясь к нему.