Алексей Ельянов - Просто жизнь
— Дома, дома… — проворчал Пахом. — Дома за оленьим стадом не потянешь. А ежели и построит лопарь избу, она у него как у цыгана: лишь бы дым из трубы шел, а ни крыши, ни пола с подпольем не сделает на совесть. Ни забора возле, ни сарая. Обдергушка — не дом. Непривычны они, как ни учи. Вот в Гридине целый ряд лопарский на той стороне, сразу отличишь — времянки. Титыч учил их, учил. Двоим сам венцы вязал да под крышу дома подвел, и все одно не выучил, нет у них оседлости в крови. Им бы оленя побольше, да простору, да „огненной воды“, да чаю. Ох, любят чай жулькать.
Петр подумал, что и сам он, и особенно профессор с его великим пристрастием к чаю тоже, быть может, вполне подошли бы к лопарскому роду. Вспомнилось, как долго чаевничали два старика в кабинете Даниила Андреевича, подводили итоги жизни своей…
— А где это, ты говоришь, на той стороне лопарский ряд, не припомню?
— А вот как встанешь по эту сторону, гляди на ту, там и увидишь, — скороговоркой ответил Пахом.
— Это на какую же, на ту? — не понял Петр.
— Известно на какую, — лукаво прищурился Пахомушка, — где дом Дедов.
— А если встать на лопарскую сторону, как же будет называться противоположная? — усмехнулся Петр.
— Известно как: та сторона и будет той, а эта, значит, этой, — тоже расплылся в грустной улыбке Пахом. — Ты, Петро, смотрю, ничего еще в наших краях не смыслишь, — и вздохнул. — Эх, Деда не застал, как следует быть. На все бы лето к нему, никто, как он, не знал поморскую жизнь. Бывало, за ухой да за чаем чего-чего только не нарассказывает. И все у него складно, с весельем получалось.
— Он гостил у нас в Ленинграде, тоже наговорились.
— Знаю, что был он в Питере, но это не то. На месте надо человека слушать, когда избу рубит, да когда сети вытягивает, да когда по льду, по торосам пойдешь с ним за зверем, за тюленем да за белухой. — Пахом покачал головой. — Промысел, ох, трудный. Охотник далеко идет, прыгает с льдины на льдину с шестом. Чуть ветер переменится — и поминай как звали, унесет в море. Тут особую надо иметь сноровку, смелость да чутье.
Пахом посмотрел на море, помолчал, вспоминая.
— С Дедом идти не боялись, он загодя все чуял, отважен был, да осторожен. Не раз спасал от верной смерти бригаду. — Вздохнул: — Не он, так и моя жизнь давно бы камушком ко дну.
— Тоже на охоте спас?
— Какой из меня охотник! После ранения нога подволакивается, не напрыгаешься по торосам…
Петр вспомнил, что Пахомушка довольно ловко скакал по кругу верхом на кочерге, в тулупе, вывороченном наизнанку, ища себе невесту, горбатую „Пахомиху“ под шум и смех разгоряченных игрой гридинчан.
— В семье у меня не заладилось, — махнул рукой Пахом и вдруг спросил: — Как с Анютой живешь? С миром?
Петр растерялся:
— По-всякому бывает.
Пахом строго посмотрел на Петра:
— Смотри, не забижай Аню. Она была дочерью самой наилучшей у Титыча. Парня ждал. Когда узнал, что снова дочь родилась, даже плюнул с досады. А потом — вся душа в ней жила. Увидит ее и растает, как воск. И милуются, и целуются: „Что бы я делал без тебя, когда сына бы родил, важеночка ты моя…“
— Он их всех любил, — сказал Петр.
— Любил, да не так. И моя в любимицах ходила, да недолго. Она с виду ласковая…
Пахом опустил голову, замолчал и, подумав, решился продолжать:
— Если бы не Дед, не жить нам с ней. Куражистая больно. Одной его власти и слушалась. А я что, я уж теперь на все согласный, — махнул рукой Пахом. Отвернулся к пристани, где начали суетиться пассажиры.
Все больше нравился Петру Пахомушка, так живо, остро чувствующий. „Как же красавица Нина решилась выйти за него замуж? Значит, были какие-то другие, счастливые времена… или беда какая свела их, или слишком мало было женихов в ту пору… Пахому теперь, наверное, немногим за пятьдесят… женился во время войны…“
— Однако зашевелились, пора и нам поспевать, — сказал Пахом, взявшись за сетку, тоже, как и чемодан Петра, набитую продуктами, — выглядывали баранки и колбаса, завернутая в газету.
— Моя Нинка да Зойка с мужем давно в Гридино уже уехали. Я приболел маленько, не застал отца в живых… — сказал Пахом, медленно спускаясь с камня.
Петр спрыгнул первым, подал руку.
Началась посадка. Катерок покачивался, терся боком о высокие, слегка разлохматившиеся сваи.
И вот рыкнули дизели, палуба вздрогнула, затряслась, и, немного помедлив, катер отошел от берега, направляясь вдоль бухты, мимо заторов сплавного леса к горлу Белого моря. Город, широко разбросанный по берегам, с невысокими деревянными и кирпичными домами, с трубами котельных и лесопильных заводов, начал удаляться.
Умиротворенной, солнечной лежала теперь вода, но тяжко было на душе.
Старый рыбак казался прочным, вечным, а вот нет его — и зыбким, рискованным, полным трагических случайностей стал мир.
— Пойдем-ка на нос, там потише, — предложил Пахом и пошагал, прихрамывая, по вздрагивающей палубе к тому месту, где возле спуска в кубрик был еще никем не занят широкий ящик для спасательных поясов.
Они сели рядышком, помолчали, послушали, как все громче шипит и пенится вода, сминаемая носом суденышка. Долгий впереди путь, самое время начинать неспешный разговор.
— Плохие вести летят быстро, — сказал Пахом. — Уж почитай весь берег извещен. Дед первым мастером был, когда рыбу брать, да избу ставить, да оленя врачевать. Он и заговоры знал.
— В самом деле помогает?
— Помогает не помогает, а лечились люди. Человеку посочувствовать надо, обнадежить, — мотнул головой Пахом. — Других-то лекарств мало тут было, край дальний, кругом топи, мхи да камни, а врачей и теперь раз-два да обчелся. Оленьи кочевья большие, долгие. Старинку не вдруг вырвешь. Я когда фельдшерил в одном тут местечке, в Поное, всякого нагляделся.
— Направили после техникума?
— Ну да, по распределению из Петрозаводска. Закинули меня пацана, почитай, на самый край света…
Пахом рассказывал о себе охотно, обычное его легкое заикание стало почти незаметным, голос звучал густо, приятно. Речи он помогал жестами, покачиванием головы. быстро сменяющимся выражением глаз.
— Я и роды принимал, и зубы тащил, и каких только не было у меня дел. Даже оленей кастрировал. Страшно смотреть, как лопари быков мучили народными всякими операциями. Рвали мошонку, дробили, жевали… Издревле у них так велось.
— Ну и ну, — поразился Петр.
— Старый способ. Они и себя не жалеют, — покачал головой Пахом. — Что боль, что холод али голод — все терпят. Похныкают, постонут, а терпят. Выдержанный народ, я у них и сам терпеть научился. Пригодилось. Всем людям большая терпелка нужна, — вздохнул Пахом. — Особенно когда смерть за душу берет.
Пахом посмотрел в небо, потом вдаль, откуда катились волны. Петр тоже стал вглядываться, увидел близкий берег, обставленный домами. У причала грузились огромные лесовозы. „Такие вот строил когда-то я сам с Титовым“, — подумал Петр и услышал зычный голос своего мастера: „Поезжай, поезжай в Гридино к моему Титычу, будет тебе помор не подпорченный…“
Легкий катер-почтарь спешил, подрагивал, будто и он помнил Деда Гридина. Кружились чайки, молча и старательно высматривая добычу.
Капитан за стеклом рубки сонно или устало смотрел на море, раскачиваемое все более холодным и крепким ветром. Именно об этом капитане много думал Петр, сидя за письменным столом в комнате старого холостяка. Очерк не получался. Трудно было понять тогда суть северного человека, его особую связь с морем. Но вот он рядом, море вокруг, а тайна капитана так и остается сокрытой, неуловимой… Да и море выглядит теперь хмуро, замкнуто, будто нарочно захотело быть под стать капитану. Море и человек. Как беременная женщина, смотрящая на красоту, таинственным образом передает гармонию мира своему будущему ребенку, так, быть может, и через глаза капитана вошли в его душу, в характер, в мозг и кровь соленые, студеные просторы, потаенность и неуравновешенность, внешний покой и скрытая яростная сила, готовая все разнести…
— Значит, ты, Пахом, врачевал здесь людей. Помогал им выжить… Через болезни человека узнавал, понимать его умеешь, наверно, как никто. И светлое, и темное — все тебе известно…
Петр вспомнил, как в первую встречу Анюта рассказывала о местных поверьях и знахарстве.
— Ты, наверно, и народную медицину знаешь?
— Да какая тут медицина! Старухи знахарки не ведают толком, где печень, а где сердце… Просто так наговоры, заговоры всякие…
— А сам пробовал?
— Бывало в молодости. Через это с Ниной познакомился. Приехала на практику чистенькая, беленькая, разбитная. У нас тиф, сыпняк. А она на последнем курсе мединститута, с характером, всех враз захотела вылечить по-научному… Больничную обстановку ей подавай, чтоб все стерильно было… Это у них, у Гридиных, всегда было так заведено, от матери, — чистит, стирает, моет все до хруста.