Акрам Айлисли - Повести и рассказы
Пофыркав перед умывальником, профессор вернулся; вид у него был довольный.
— Ну, вот — сказал он, — сейчас немного займемся бородой, и готово! — Он достал из ящика тумбочки электробритву и стал бриться. — Ну, с этот бузбулакский багдадец, он что тебе, родня?
— Нет, не родня.
— И чем он занимается, когда не пьян?
— Он директор! — выпалил Казим. — Директор клуба. И никакой он не алкаш. Он контуженный. На фронте его контузило. Ему разрешено пить!
— Вот как?.. Значит, по разрешению пьет? Справка есть?
— Не знаю… Кажется, есть…
— Не знаешь, не говори. Нет, сынок, таких справок не бывает. А чего ты не бреешься?
— Бритву не взял. В парикмахерской побреюсь.
— Когда в Баку едешь?
— Сегодня.
— Прекрасно! Значит, вместе поедем. Билет взял?
— Нет.
— Прекрасно! И я не брал. Пойдем сейчас и возьмем. «СВ» подойдет тебе?
— Можно, — сказал Казим, ничего не поняв.
— Все! Пойдем и возьмем! Значит, говоришь, алкаш — директор клуба?
— Директор клуба!
— А ты по телевизору меня никогда не видел?
— Не видел.
— Значит, не смотришь. И прекрасно делаешь. Тебе с твоим характером телевизор смотреть противопоказано! — Толстяк убрал бритву, переоделся. — Пошли! — сказал он. — Я смотрю, ты больно беспокоишься за того алкаша со справкой. Не бойся, он без своих ста граммов в Бузбулак не вернется. А вернется, так справку отберут…
Забите в очках сидела на веранде за столиком, окна были распахнуты настежь.
— Ну, как, профессор, проэкзаменовал нашего бузбулакца? Кое-что есть?
— Кое-что есть, — ответил профессор. — Ищет, куда употребить!
— Найдет! Было бы кое-что, посуда найдется!
Они явно подсмеивались над Казимом, но он только молча смотрел на них. Но куда бы он ни перевел взгляд, видел лишь пустую кровать Меджида. Ему словно заложило уши: странный, жалобный стон, возникший от вида этой пустой кровати, все еще звучал в нем.
— Меджид не сказал, куда пошел?
— На базар! — Забите сняла очки и, протирая глаза, глубоко вздохнула. — Сказал, три рубля есть в кармане, пойду ребятишкам мяса возьму полкило. Я ему еще три дала. Сказала, кило возьми. Боюсь, не купит, негодник. Напьется…
— Не напьется… — сказал Казим, с трудом сдерживая злость.
— Еще как налижется! Кому-кому, а мне про Меджида не рассказывай! Если б не водка, этот мужик знаешь кем был бы?.. Такой артист!.. Пропил весь ум, чтоб ему пусто было!
— Пошли каймак есть! — громко произнес профессор. — Вечером сдаю твой «люкс»! — Он кивнул Забите.
— Он больше ничего не сказал?
— Кто, Меджид? Чего ему еще говорить? Постой, постой, он, вроде, чего-то нацарапал тебе. Сказал, в карман сунет.
Записку, «нацарапанную» Меджидом, Казим нашел в кармане пиджака. «Я уехал в Бузбулакград. Забите сунь лишнюю трешку. И ради бога, не пей сегодня. Китайский фонарь ты, считай, пожертвовал всевышнему — не куда-нибудь забросил — на минарет. Профессору я выдал — так под утро бабахать начал!.. А Мехи-барсук — гадина, чтоб ему околеть!..»
— Ну, чего написал? — Забите снизу вверх поглядела на читавшего записку Казима. — Ерунду какую-нибудь?
— Да так… — Казим сунул записку в карман. — Сколько с меня? Я больше не приду.
— Придешь, — сказал профессор и потянул его за руку к двери. — Мы с тобой еще в нарды сыграем. Пошли, дружок, а то без каймака останемся! И выбрось из головы своего контуженного, когда с профессором говоришь!
На улице, по дороге к парикмахерской, Казима осенило: профессор приехал, чтобы купить дом. Выяснилось, что так оно и есть: профессор присмотрел подходящий дом и вчера вечером столковался о цене. Запросили с него пятнадцать тысяч, но он выторговал три, и взял дом за двенадцать, — таким образом, за каждый из двенадцати дней, проведенных им в «люксе» у Забите, он заработал по двести пятьдесят рублей, и Казиму стало понятно, почему у профессора такое превосходное настроение. Казим запасся терпением до вечера.
Они взяли меду и каймака и позавтракали в чайхане при рынке. Потом осмотрели купленный профессором дом, вернулись в гостиницу.
Потом с неменьшим терпением Казим тащил профессорский чемодан к автобусной остановке. На вокзале он столь же терпеливо ждал, пока профессор, перевернув все вверх дном, добивался билетов в тот самый «СВ». Терпение у Казима кончилось уже в вагоне, но кончилось сразу, вдруг. В хваленом двухместном купе оказалось так тесно, так душно, что Казим чуть не закричал.
Профессор опять стал совсем круглым, так как снял костюм и надел пижаму. То ли потому, что кресло, в которое он втиснулся, было слишком тесно, то ли еще почему, но живот подпирал ему подбородок, лицо и лысина покраснели. Не прошло и часа, как поезд тронулся, но Казиму казалось, что он целую вечность провел в купе с этим человеком. И доехал до самого конца. Больше он ехать не хотел. Видимо, желание ехать куда бы то ни было навсегда было задавлено в нем, может, поэтому ему так хотелось задушить профессора.
Они молча смотрели друг на друга. Кажется, профессор хотел что-то сказать, но не мог. На лице у Казима написано было одно слово — профессор сосредоточил все внимание, но прочесть это ему, казалось, не под силу.
Но вот профессор разобрал это слово. И опять хотел что-то сказать и рот открыл, и опять не мог ничего произнести. Но на исказившемся от страха лице профессора Казим отчетливо увидел суть и цвет слова.
Медленно одолел профессор расстояние в один шаг, отделявшее его от двери, тихонечко отворил ее, и, когда Казим увидел, как, промчавшись по коридору, профессор скрылся у проводника, он вскочил и, как сумасшедший, бросился за ним. Он и сам не знал, зачем побежал за профессором. Казалось бы, с чего взбрело ему в голову схватить этого болтуна и вышвырнуть из вагона?.. Казим не понимал этого, почему-то он в тот момент видел лишь железные ворота: те самые ворота, которые человек, похожий на Гасан-муаллима, вделал в ограде ихнего дома, покрасив розовой краской; те самые ворота, возле которых стояла ярко-розовая машина — машина человека, который тогда, во сне, был так похож на Гасан-муаллима… Но почему месть Гасан-муаллиму, действительно причинившему ему зло, он должен был обратить на толстяка, которого видел впервые в жизни? Может быть, терзаясь тем, что продал отцовский дом и навсегда отрезал себя от Бузбулака, единственного места, где он чувствовал себя человеком, он увидел дьявольское обличие этого лысого человека, тоже отнявшего у кого-то родной дом? Только с чего ему вдруг втемяшилось в голову, что лысый профессор тоже навесит железные ворота, тоже покрасит их розовой краской, что машина, стоящая у этих ворот, обязательно будет розовая? Наверное, Казим всех и вся ревновал к этому любимому своему цвету, а толстый болтливый профессор был один из тех, кто навсегда лишил жизнь Казима этой самой радостной краски…
Мысленно кляня дьявола, Казим добежал до купе проводника и вдруг, повернувшись, понесся в обратном направлении. Пробежал по узкому коридору «СВ», задыхаясь, ворвался в соседний вагон, миновал еще несколько купированных вагонов…
Он рвался туда, в простой, в плацкартный, без этих клеток-купе! Еще вагон! Еще!.. Заперто!.. Казим в ярости дернул ручку. Толкнул дверь плечом. Не поддается!.. Бросился к другой двери… Эта была не заперта. Казим распахнул ее…
Сорвался он со ступенек, или неудачно спрыгнул — этого так никто и не узнал…
Репортаж с поминок
Недавно Садыка-киши хоронили, теперь — эту женщину. Выходит, бузбулакцы запросто могут умирать в Баку? Странно… А впрочем, что же тут странного? Человек — это человек, он смертен, смерть может застать его где угодно. Наверное, если поискать, и в Берлине отыщутся могилы бузбулакцев. Про старые времена и говорить нечего; Мекка, Багдад, Кербела… В те времена бузбулакцы нередко совершали паломничество в святые места, и вполне возможно, что кто-нибудь из них, заболев в странствии чем-нибудь вроде холеры, и скончался там, на чужбине.
Интересно, в Сибири никто из бузбулакцев не умирал? Вроде бы некому. Разве что Молла Нурмухаммед — был такой служитель веры, самый набожный, самый влиятельный в Бузбулаке — только он, говорят, умер в Гяндже, то есть в Кировабаде. Был еще Мешади Муртуз — купец. Был помещик Кебле Казим. Вроде, все. Но Кебле Казим недавно скончался в Закаталах, а что касается Мешади Муртуза, тот, говорят, до сих пор благоденствует в Шуше, даже, говорят, зубы целы — все тридцать два — (а ведь ему никак не меньше девяноста).
Выходит, уроженцы Бузбулака и раньше умирали в чужих местах. Чего ж я тогда удивляюсь? Может быть, просто не задумывался об этом? Да и повода не было — ни одному бузбулакцу и не случалось раньше умереть в Баку. Во всяком случае, пока я не кончил школу и не уехал учиться, этого не было — точно. Умри кто-нибудь в Баку, я знал бы, — если ты уроженец Бузбулака, то где бы ты ни скончался, весть о твоей кончине рано или поздно непременно придет туда. Кроме того, бузбулакцы никогда не забудут односельчанина, пускай даже человек сто лет не показывался в деревне. Потому что куда бы он ни уехал, что-то да остается у него там: или родня, или посаженные им деревья, или дом, или развалины дома… В Бузбулаке еще не было случая, чтоб, уезжая, кто-нибудь продал дом. Продать отчий дом — поступок, недостойный человека. Сказать: я продаю свой дом — все равно, что сказать: отныне я уже не числю себя в том длинном — без конца и края — списке, имя которому — «род человеческий». Во всяком случае для бузбулакцев это примерно так. Ведь в каждом доме витает дух предков, дух матери и отца, и, если человек почему-либо не может жить в доме, поддерживая огонь в очаге и радуя дух предков, пусть дух предков навсегда упокоится в доме, не тревожь его, главное — не лиши крова; только, думается мне, в Бузбулаке не найдешь человека, который согласился бы запросто хозяйничать в чужом доме. Если же такой и отыщется, все равно — не будут его считать хозяином дома: нет дома, и это не дом.