Л. Пантелеев - Том 4. Наша Маша. Литературные портреты
19.7.61.
Новая смена. Новые дети. И для Машки это, конечно, опять потрясение.
В столовой за соседним столом поселился черномазый и черноглазый, похожий на обезьянку мальчик лет пяти-шести с такой же черноволосой смуглой и темноглазой мамой. Как нам сказали, родители этого мальчика один доктор, другая – кандидат наук. Но парень этот – настоящий дикарь. Мы опасались, что поведение его будет соблазном для Маши. Но нет, такой в соблазн ввести не может. Так же, как не могут ввести в соблазн обезьянка или медвежонок. Сидит этот паренек, забравшись с ногами на стул, одна рука в кармане, и при этом еще вертится и крутится, как карась на сковородке. Или положит голову на стол. Или засунет столовую ложку за щеку. Или поднимет ногу выше стола. А мрачная черная мама сидит, молчит, не поднимает над тарелкой глаз.
Да, такой ввести в соблазн не может. Тут действует уже не сила примера, а сила преувеличения, сатиры, пародии. Может быть, общество такого обезьяныша даже полезно Машке. В той мере, в какой полезны «Ревизор» или «Горе от ума».
. . . . .
На пляже встретили детгизовцев – К. Ф. Пискунова и С. М. Алянского. Маша вежливо поговорила с ними, а потом, когда я сказал ей, что эти дяди издают детские книги, она оглянулась и сказала:
– Жалко, что я не знала. Я бы еще поговорила с ними.
. . . . .
По-прежнему тоскует вечерами по Ленинграду.
«Хочу в Ленинград!» звучит, как некогда звучало: «Хочу маму!..»
23.7.61.
Днем плакала, узнав, что папа уехал в Пумпури, в пионерский лагерь.
«Почему он не взял меня к этим детям? Я бы с ними поиграла».
А папа сознательно не берет ее с собой в таких случаях. Не один раз, еще холостым, я видел самодовольные лица писательских детей, когда их папам аплодировали или подносили цветы. «Эх, папы, папы, – думал я. – Глупые вы папы…» И поскольку сам не хочу быть глупым папой, увожу Машку от искушения – искушения примазаться к чужой славе.
26.7.61.
Мама и тетя Гетта ездили в Ригу, мы с Машкой весь день были вместе.
Все утро я работал, она играла на галерее.
Перед ужином ходили встречать наших «рижанок».
Смотрели, как два латыша укладывали бетонные плиты на отлогом берегу Лиелупе и как подносил им эти плиты плавучий подъемный кран.
Оба рабочих были в высоких рыбацких сапогах.
Я сказал – и не сказал даже, а только начал:
– Как у кота в сапогах…
– Да, я уже думала, – перебила меня Машка. – У меня таких три в Ленинграде.
Мама и тетя Гетта приехали в девятом часу. Мы пропустили десять или двенадцать поездов.
. . . . .
Пили с Машкой (дома, у меня в комнате) яблочный сок.
– Давай кокнемся? – предложила мне Машка.
– Не кокнемся, а чокнемся.
– Ну, все равно, кокнемся.
Под дождем, под двумя зонтами, ходили на вокзал за газетами.
До ужина просидели на вокзале.
Мы с Машкой играли в «поезд дальнего следования». Она была проводницей-латышкой и неподражаемо (да, не преувеличиваю – неподражаемо) имитировала латышскую речь и латышский акцент.
. . . . .
Любит играть с Янеком, сыном здешних уборщицы и садовника. Янек моложе Машки на полгода. Очень плохо говорит по-русски. Но в играх – верховодит… Впрочем, не во всех играх.
Когда играли в «дочки-матери», командовала, если не ошибаюсь, Маша. Коронный номер Янека – «кино»… Изображает он нечто фантастическое. Ставит всех присутствующих перед белой занавеской, сам уходит на лестницу, затем появляется и быстрым спортивным шагом идет к занавеске. Там он делает какие-то странные пассы и кричит:
– Кондуктор… ужинать… маленькая девочка… после кино выходить… пять минут!
Машка стоит, смотрит, слушает, ничего не понимает и – робеет: она же понятия не имеет, что такое кино. И Янек выглядит в ее глазах необыкновенно образованным, знающим, бывалым парнем.
– Кондуктор – я, а потом ты будешь кондуктор, – командует Янек, и Машка безмолвно подчиняется, хотя сообразить, что делает кондуктор в кино, она, конечно, не может. Так же, как и я и все прочие присутствующие. По-видимому, кондуктором Янек именует контролера.
1.8.61.
Утро было довольно ласковое, но после обеда, когда мы ходили за газетами, вдруг подул ветер, небо на горизонте стало чернеть. Мои дамы (и спутник их Янек) успели убежать, а я остался ждать газету.
Был ураган. Поломало много деревьев. У нас в саду повалило огромную старую липу. Упала она на крышу того одноэтажного домика, где помещаются душевая и медицинский пункт.
Машка была страшно расстроена, когда кто-то сказал при ней, что «погибло такое дерево».
– Может быть, его можно починить?
– Да нет, Маша. Ведь когда ты цветок сорвешь, его уже не починишь.
– Может быть, в воду можно его поставить?
И глаза у нее наливаются слезами.
– Папочка… давай… давайте поставим его в море!..
5 ЛЕТ
5.8.61.
Весь день солнце не сходило с неба.
У Машки было много радостей.
Перед обедом мама и тетя Гетта ездили в Майори на рынок, а мы с Машкой играли на пляже. Вырыли очень глубокий колодец, даже не колодец, а целый пруд, и сделали спуск к нему со ступеньками – как на Неве или на канале Грибоедова. Рядом играли, рыли неглубокие ямки и заливали их из ведерка водой, Янек и незнакомая длинноногая девочка, не запомнил ее имени. Машке было неприятно, что ребята обособились, ей было бы интереснее играть с ними, а не со мной.
Девочка все время хвасталась:
– У нас лучше!
А Янек, дурачок, даже подбежал и сказал:
– Вы уходите, а мы будем зарывать ваш пруд.
– А мы давай их зароем, – предложила мне Машка. Пришлось объяснить ей, что на подлость отвечать подлостью не следует.
С Янеком у нее отношения вообще вышли из той стадии мира и безмятежности, в какой они были еще три дня назад.
Третьего дня перед ужином они подрались. Янек стал отнимать у Машки мяч, она оттолкнула его, он ударил ее по голове, она кинулась к матери. Мама сказала:
– Жаловаться нечего, разбирайтесь сами.
Во всяком случае, от дружбы уже ничего не осталось, кроме легкого пыла похмелья. И для Маши это, конечно, первый жестокий урок, первое серьезное разочарование.
. . . . .
Вчера у Машки были гости.
А утром сегодня подавальщица Таня спросила:
– Сколько же тебе, Машенька, исполнилось вчера лет?
– Пять, – ответила Машка.
– О, да ты совсем старушка!
И вдруг губы у Машки задрожали – и громкие рыдания огласили столовую. И тут мы поняли, что до старости нашей дочери еще ой как далеко!..
7.8.61.
Второго вечером я повел Машку на море, хотел показать ей небывалой красоты закат. Но пришли поздно, уже не было этого малинового полудиска и малиновой гармоники-дорожки на стальной, перламутровой водной глади…
Впрочем, Машка была вознаграждена. В отдалении, на пляже, слышалась музыка, шумела большая толпа. Мы пошли туда.
Зрелище вообще-то довольно жалкое. Отдыхающие из соседнего санатория, затейник или культурник с аккордеоном. Танцуют вальс, медленный фокстрот, играют в «подвижные игры».
Машка стоит и смотрит. Глазенки ее сияют. Для нее это сказочный бал.
Пора уходить. Уже темнеет. Повеяло прохладой.
– Папочка! Ну прошу тебя! Ну совсем немножечко еще!..
8.8.61.
Плакала Машка, плакала, ныла, ныла: «Хочу в Ленинград!» – и вдруг выясняется, что уезжать ей отсюда вовсе не хочется.
Проснулась вчера у меня на балконе и говорит:
– Я привыкла. Почему это так: в Ленинграде поживешь не хочется оттуда уезжать, здесь поживешь – отсюда не хочется. Правда, папа, почему это так?
. . . . .
А нам тем временем и вправду надо собираться. Вчера папа и мама ходили в Майори, заказали на сегодня такси.
Вечером отбываем.
. . . . .
Задала мне вчера загадку. Идем на вокзал за газетами. Маша говорит:
– Помнишь, как мы в Комарове у вокзала кобылу нашли?
– Какую кобылу?
– Ну, кобылу нашли. Что ты – не помнишь?
– На вокзале?
– Не на вокзале, а у вокзала.
– Настоящую?
– Да, настоящую.
– Палочку, может быть? Прутик? Мы играли, что это лошадь?
– Да нет, настоящую кобылу.
– Кобыла, Маша, – это лошадь. Лошадь-мама, лошадь-женщина.
– Ломаную мы нашли.
И тут меня осенило.
– Подкову! Подкову, Машенька, а не кобылу!
– Да, да! Подкову!
Такое с ней нередко бывает.
9.8.61. Ленинград.
Утром сегодня прибыли домой.
Радовалась она и Ленинграду, и тете Ляле, которая встретила нас, и тете Нине Колышкиной.
Сейчас она лежит у мамы в комнате. Прежде чем лечь, просила меня: