Константин Паустовский - Том 5. Рассказы, сказки, литературные портреты
Под скромной внешностью Дмитрия Сергеевича, который, в шутку говоря, отличался только тем, что в нем не было ничего примечательного, скрывался неутомимый искатель нового в своем деле, требовательный к себе и окружающим гуманист.
Под грубой внешностью «Утиля» билось широкое и доброе сердце, и, кроме того, это был человек воображения, которое он применил к своему как будто мизерному делу.
Я подумал об этом и вспомнил одно забавное происшествие в наших местах, случившееся с моим приятелем и со мной.
Однажды мы поехали рыбачить на Старую Канаву. Так в этих местах зовут узкую лесную речку с быстрым течением и коричневой водой. Речка эта протекает в большом отдалении от человеческого жилья, в глубине леса, и попасть на нее не так-то просто. Сначала нужно ехать сорок километров по узкоколейке, потом километров тридцать идти пешком.
На Старой Канаве в ямах с водоворотами обитали крупные язи, и за ними-то мы и поехали.
Возвращались мы на следующий день. В лесные тихие сумерки мы вышли к разъезду на узкоколейке. Сильно пахло скипидаром, опилками и гвоздикой. Был уже август, кое-где на березах висели первые пожелтевшие листья. То один, то другой такой лист загорался по очереди золотым пламенем от луча закатного солнца.
Подошел маленький поезд, весь из пустых товарных вагонов. Мы влезли в тот вагон, где было побольше народа. Женщины везли кошелки с брусникой и трибами. Два оборванных и небритых охотника сидели, свесив ноги, в открытых дверях вагона и курили.
Сначала женщины разговаривали о своих сельских делах, но вскоре таинственная прелесть лесных сумерек вошла в вагон, и женщины, вздохнув, замолчали.
Поезд вышел в луга, и стал виден во всю его ширь тихий закат. Солнце садилось в травы, в туманы и росы, и шум поезда не мог заглушить птичьего щелканья и перелива в кустах по сторонам полотна.
Тогда самая молодая женщина запела, глядя на закат, и глаза ее казались золочеными. Пела она простую рязанскую песню, и кое-кто из женщин начал ей подпевать.
Когда женщины замолкли, оборванный охотник в обмотках из солдатской шинели сказал вполголоса своему спутнику:
– Споем и мы, Ваня? Как думаешь?
– Ну что ж, споем! – согласился спутник.
Оборванцы запели. У одного был густой мягкий бас. Он лился свободно, широко, и мы все сидели, пораженные этим необыкновенным голосом.
Женщины слушали певцов, покачивая головами от удивления, потом самая молодая женщина тихонько заплакала, но никто даже не обернулся в ее сторону, потому что это были слезы не боли и горечи, а переполняющего сердце восхищения.
Певцы замолкли. Женщины начали благословлять их и желать им счастья и долгой жизни за доставленную редкую радость.
Потом мы расспросили певца, кто он такой. Ом назвал себя колхозным счетоводом из-за Оки. Мы начали уговаривать его приехать в Москву, чтобы кто-нибудь из крупных московских певцов и профессоров Консерватории послушал его голос. «Преступно, – говорили мы, – сидеть здесь в глуши с таким голосом и зарывать талант свой в землю». Но охотник только застенчиво улыбался и упорно отнекивался.
– Да что вы! – говорил он. – Какая же опера с моим любительским голосом! Да и возраст у меня не такой, чтобы так рисковать и ломать свою жизнь. У меня в селе сад, жена, дети учатся в школе. Что это вы придумали – ехать в Москву! Я в Москве был три года назад, так у меня от тамошней сутолоки голова с утра до ночи кружилась и так болела, что я не чаял, как бы мне поскорее удрать к себе на Оку.
Маленький паровоз засвистел тонким голосом. Мы подъезжали к своей станции.
– Вот что! – решительно сказал мой приятель охотнику. – Нам сейчас выходить. Я оставлю вам свой московский адрес и телефон. Приезжайте в Москву непременно. И поскорей. Я вас сведу с нужными людьми.
Он вырвал из записной книжки листок и торопливо набросал на нем свой адрес. Поезд уже подошел к станции, остановился и тяжело отдувался, готовясь тронуться дальше.
Охотник при слабом свете заката прочел записку моего приятеля и сказал:
– Вы писатель?
– Да.
– Как же, знаю. Читал. Очень рад познакомиться. Но позвольте и мне в свою очередь представиться, – солист Большого театра Пирогов. Ради всего святого, не обижайтесь на меня за этот небольшой «розыгрыш». Одно только могу сказать на основании этого розыгрыша: счастлива страна, где люди так горячо относятся друг к другу.
Он засмеялся.
– Я говорю, конечно, о том, с каким жаром вы хотели помочь колхозному счетоводу стать оперным певцом. И уверен, что если бы я действительно был счетоводом, то вы бы не дали погибнуть моему голосу. Вот за это спасибо!
Он крепко потряс нам руки. Поезд тронулся, и мы остались, озадаченные, на дощатой платформе. Тогда только мы вспомнили рассказ Дмитрия Сергеевича о том, что певец Пирогов каждое лето отдыхает у себя на родине, в большом заокском селе неподалеку от нас.
Пора, однако, кончать этот рассказ. Я ловлю себя на том, что заразился словоохотливостью от здешних стариков и разболтался, как паромщик Василий. У него одна история неизбежно вызывает в памяти другую, а та – третью, третья – четвертую, и потому нет его рассказам конца.
Задача у меня была самая скромная – рассказать хотя бы и незначительные случаи, свидетельствующие о талантливости и простосердечии русского человека. А о значительных случаях мы еще поговорим.
1950
Ледостав
По большой реке с тяжелым шорохом шло «сало», а в затоне, в заливе, куда пришли на зимовку пароходы, баржи и землечерпалки, вода только чуть подмерзла у берегов.
Дни ледостава из года в год почти одинаковы: все то же небо, темное от низких туч, та же бурая трава по берегам и ледяной ветерок, обжигающий щеки. И как всегда, на опустошенных осенью огородах кое-где валяются зеленые листья капусты, и по ним щелкает ледяная крупа.
В затон пришел и стал на зимовку большой железный землесос, похожий на старинный монитор. На палубе землесоса над машинным отделением была пристроена деревянная каюта. Над ней всегда струился дымок.
В каюте этой обитал начальник землесоса, известный по всей реке человек, Иван Трофимович Гришин.
Иван Трофимович был высок, сутуловат. Седые свои усы он прокурил до рыжего цвета. Мятая речная фуражка и синий ватник сидели на Иване Трофимовиче с не свойственной его возрасту щеголеватой небрежностью.
Иван Трофимович был внешне суров, на самом же деле, как говорится, добродушен «до безобразия». Он пользовался славой знатока не только судовых механизмов и фарватера на реке, но и человеческих сердец, – население затона считало его лучшим советчиком по всяким затруднениям личного свойства.
На землесосе, кроме Ивана Трофимовича, зимовали еще механик Женя Чиж, очень насмешливый и вполне независимый молодой человек, и две девушки – палубные матросы Поля и Оля. Хотя они и не приходились друг другу сестрами, но были очень схожи между собой – обе румяные, русые, сероглазые.
В свободное время я любил ходить из города в затон к Ивану Трофимовичу.
Я спускался с обрыва около старых крепостных валов, сдержавших некогда нашествие Батыя, и шел через луга по узкой твердой тропинке.
Потом шли перекопанные огороды. Около них в сухой лебеде лежал заржавленный кожух от пароходного колеса с полустертой надписью «Рекорд», стояло несколько облетевших ракит, а дальше открывалась свинцовая и тихая вода затона.
Иван Трофимович встречал меня так, как будто мы сегодня уже виделись, но все же внимательно посматривал на карманы моего пальто: не прячу ли я там какую-нибудь книгу. У Ивана Трофимовича была страсть к научно-популярным сочинениям, и я обычно приносил ему все, что мог достать в городе.
И разговоры Иван Трофимович любил научные, главным образом об открытиях и изобретениях – о вирусах, радиолокации и телевизорах.
Но однажды вместо научного разговора у нас с Иваном Трофимовичем вышел за чаем разговор иного порядка, даже отчасти психологический.
– Вот люди часто говорят: «зависть», «зависть», – сказал мне Иван Трофимович, – а я, признаться, никому не завидовал в жизни. И в глубине души очень этим гордился. Я всегда считал, что зависть – чувство недоброе, не свойственное хорошему человеку. Чему завидовать? Благополучию? Успеху? Форменная чепуха! Но жизнь, как это часто бывает, поднесла мне на днях хорошенькую пилюлю. И только сейчас, под старость, я понял, наконец, что зависть бывает иногда необходимой и даже полезной для человека.
– Интересно, какая же это пилюля? – спросил я.
– Пилюля горькая и даже без всякого намека на позолоту, – торжественно сказал Иван Трофимович. – Пришли мы в затон, стали наглухо на причал, и я, как водится, приступил к зимовке. Зимовки я люблю – единственное время, когда много читаешь. Провода с берега протянуты, электричество на землесосе горит всю ночь, печурка у меня замечательная. Что еще нужно человеку! Да! Начали мы зимовать и вдруг узнаем, что землесос сто двенадцатый, тот, что зимует пониже нас на реке, отправляют на Волгу, под Куйбышев.