Феоктист Березовский - Бабьи тропы
— Это не от шубы, — сказал Павлушка, охваченный волнением.
— А от чего же? — просто спросила Параська и вдруг почувствовала, что какое-то особенное волнение Павлушки передается и ей.
— От сердца моего, Парася! — шепотом произнес Павлушка. — Люблю я тебя…
Ничего не ответила ему Параська, но почувствовала, что обожгли ее Павлушкины слова. Шла молча. А Павлушка горел. Шел и с трудом переводил дыхание. Жадно ловил лицом холодные и мягкие снежинки, падающие сверху. Прислушивался к звукам Андрейкиной гармони, долетавшим сверху, от деревенской улицы, по которой шел Андрейка и наигрывал какой-то особенно приятный и волнующий мотив.
И Параська прислушивалась к звукам гармони и к тревожному биению своего сердца. И ее захватывали и волновали звуки Андрейкиной гармони.
Так прошли они берегом уже половину деревни. Шли мимо гуковских гумен, на которых громоздились скирды хлеба и ометы старой и свежей соломы.
С тяжелым вздохом Павлушка тихо обронил:
— Эх… Парася… Парася…
Так же тихо Параська спросила:
— Что?
— Скоро… угонют меня… на войну… жалеть будешь!.. Ведь люблю я тебя… Ох, как люблю!.. Солнышко ты мое… Месяц мой ясный…
Словно ножом полоснули Павлушкины слова по сердцу Параськи. Вздрогнула девка. Шаг замедлила. Только сейчас по-настоящему поняла, что навеки может потерять любимого Павлика — если угонят его на войну. На какое-то малое время потемнело у Параськи в глазах — от страха перед неизбежной разлукой. Голова закружилась.
Но не успела Параська хорошенько прийти в себя, как обвил ее Павлушка рукой вокруг шеи, прильнул своим лицом к ее пылающей щеке и впился губами в ее губы.
На этот раз не сопротивлялась Параська. Сама прижалась к Павлушкиной груди. Держалась левой рукой за его плечо. И горячо отвечала на его поцелуи.
Они свернули с протоптанной дорожки к гуковским гумнам, и как-то сразу неожиданно очутились среди душистой ржаной соломы, грудами разбросанной вокруг тока…
А Андрейкина гармонь, удаляясь, все стонала и стонала.
Глава 10
В полдни солнце высоко уже выбиралось на голубой небосвод и ласково окидывало землю снопами горячих лучей. Заваленная сугробами, истомленная морозами земля понемногу срывала с себя белый холодный покров и кое-где обнажала перед солнцем свои черные набухающие увалы. Под карнизами изб и амбаров висели хрустальные сосульки. Вылезали из-под снега такие же черные завалинки около изб. Побурели и сморщились дороги и тропы. В полдни солнце пригревало своими горячими лучами спины мужиков, готовившихся к пахоте.
Чуяли белокудринцы скорый приход весны и дружно спешили управиться до пахоты со всеми домашними делами: чинили сбрую, телеги, сохи, бороны; поправляли дворы, амбары и плетни.
У Ермиловых в ограде от восхода и до захода солнца, словно дятлы, долбили дерево плотники — строили новый амбар; а плотничали по найму белокудринские же мужики: Сеня Семиколенный, Кузьма Окунев, Иван Теркин и Тимофей Чижик.
У Гукова и Оводова вторую неделю стояли настежь распахнутые ворота — мужики возили из урмана строевой лес и складывали его в штабеля. Гуков и Оводов решили ставить с осени новые дома для сыновей, вернувшихся из города «по чистой», — ее они получили опять же за крупные взятки.
Кузнец Маркел с сыном Тимошкой вставали чуть свет, а ложились в полночь и все-таки не справлялись с работой, которую подваливали в их кузницу белокудринцы.
За рекой над далеким чернеющим пологом урмана днем и ночью курчавились белые космы дыма. Там работала смолокурня Панфила Комарова.
Даже Афоня-пастух и тот копошился около своей покосившейся избенки с выгнувшимися трухлявыми ребрами, со слепыми окнами, затянутыми выделанной коровьей брюшиной, заменявшей стекла: сухопарая Олена и крепкая Параська возили на санках из-за реки хворост, а сам Афоня с сыном подпаском заплетали огромные дыры старого плетня, пожженного зимой вместо дров.
Работая, Афоня негромко насвистывал деревенские песни, а когда надоедало свистеть, мурлыкал те же песни своим густым голосом с хрипотцой.
Проходившие и проезжавшие мимо мужики весело приветствовали его:
— Бог на помощь, Афоня!
Он отвечал столь же приветливо:
— Спасибо, паря! И тебе помоги господь…
Проезжавший верхом на коне Панфил окрикнул его:
— Здорово, Афоня!.. Хозяйство гоношишь?
— А как же, — отвечал пастух, отрываясь от работы, и кричал вслед Панфилу: — Хозяйство вести, не лапти плести!.. Вон оно какое, хозяйство-то мое…
— Ну-ну, — еще раз крикнул Панфил, оборачиваясь, — орудуй! Гоноши…
Проходивший мимо Теркин поздоровался:
— Здравствуй, Афоня! — и, окинув взглядом кособокую избушку пастуха и его двор, спросил: — Что это ты… огораживаться задумал?
Афоня разогнул спину, также оглядел свой двор и избу и, почесывая в затылке, ответил:
— Приходится огораживаться… Видишь: хоромина-то моя, почитай, одним небом покрыта да со всех четырех сторон ветром огорожена… За зиму все прижгли…
Теркин рассмеялся и, кивнув в сторону усадьбы богатея Клешнина, сказал:
— Клешнины тоже надумали нынче забор менять.
— Клешниным да Гуковым аль Оводову — что? — усмехнулся Афоня. — Им легко чужими руками жар загребать!.. Кого ни позовут из мужиков, все пойдут к ним на работу… Все у них в долгу!
— Н-да-а, — вздохнул Теркин, — я тоже жду… Наверно, и меня позовет Валежников отрабатывать долги.
— А ты не ходи, — решительно посоветовал Афоня.
— Как не пойдешь?.. Опутал он меня с ног до головы… Опять же староста он… власть!
— Ничего, ничего, мать честна! — возбужденно заговорил Афоня, оглядывая улицу. — Я так думаю: не долго царствовать кровососам! Так или иначе, а кончится же война-то… Кончится и царская власть… Значит, и Валежниковым будет какой-нибудь конец… и Оводовым, и Клешниным, и Гуковым… Все полетят в тартарары!
Теркин опасливо огляделся и с усмешкой сказал:
— Ты что… пророк? Аль сорока на хвосте принесла?
— Не пророк я, и сорока ничего не принесла мне, — ответил Афоня и, подойдя к Теркину, произнес: — А ты попомни мое слово: камень на гору люди поднимают, а с горы-то его только чуток толкни, он сам свалится…
Теркин безнадежно махнул рукой и, ничего больше не сказав, пошел прочь.
Афоня посмотрел ему вслед и, вздохнув, подумал:
«Да, не шибко прыткий Теркин… Много еще таких… Ну, да ничего… Придет пора… По-другому запоют и такие…»
Он подошел к своему плетню, принялся за работу и вновь замурлыкал песню.
Много работы в эту пору было и у баб белокудринских: они отпаивали телят и ягнят, сажали на яйца гусей и уток, расстилали на солнце холсты, натканные за зиму, помогали мужикам на гумнах и в уходе за скотом.
Суетливо работали белокудринцы перед пахотой и строго соблюдали великий пост: ели соленые грибы, картошку да кислую капусту. По вечерам усердно молились богу — и кержаки и мирские. Изредка собирались к Авдею Максимычу Козулину послушать священное писание. Тревожно поглядывали на дорогу, идущую в урман по направлению к волости: одни ждали с войны покалеченных мужиков, другие боялись, как бы опять не приехал урядник со стражниками да не забрал бы последних парней на войну; богатеи, как огня, боялись налета разных уполномоченных, забиравших по дешевке всякое продовольствие и оставлявших взамен того почти ненужные в деревне бумажные деньги.
А молодежь белокудринская и в конце великого поста гулеванила.
Андрейка Рябцов да Павлушка Ширяев, словно чумные, бегали по деревне. Лишь только управлялись с работой, собирали парней и девок — до полуночи ватагами хороводились на деревенской улице, либо на посиделках плясали.
Павлушка давно уже позабыл про Маринку Валежникову и про других девок; словно привороженный, крутился около Параськи.
Но чудная была девка Параська. При народе не особенно ласково обходилась с Павлушкой. Когда не вовремя налезал он к ней с обнимками да с поцелуями, так увесисто опускала свою руку на Павлушкину спину, что он сгибался от ее удара, а парни и девки со смеху покатывались:
— Вот так обняла Парася…
— Вот так погладила!
— Ха-ха-ха!..
Зато наедине с Павлушкой перерождалась Параська. Словно подменял кто девку. Не могла Параська наглядеться на миленка белокурого. Несчетно раз целовала его розовое лицо, целовала его белые кудри и голубые глаза и, предчувствуя разлуку с ним, пьяным голосом говорила:
— Теперь хоть веревки вей из меня, Павлуша… Дороже жизни ты мне!.. Ведь не мил мне белый свет, когда тебя около меня нет.
И Павлушка, охваченный весенним угаром первой любви, как пьяный, говорил: