KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Овадий Савич - Воображаемый собеседник

Овадий Савич - Воображаемый собеседник

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Овадий Савич, "Воображаемый собеседник" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Папа! — с ужасом крикнул кто-то из детей.

Он не расслышал, кто именно закричал. Он сказал с мучительным трудом:

— Я… я пойду…

Идти было некуда. Он понимал это. Он сделал неверный шаг, что-то ударило его в голову, и пол стремительно унесся вверх из-под ног. Он упал.

18. КОГДА ЗВЕЗДЫ ВИДНЫ ДНЕМ

Приедается все.

Лишь тебе не дано примелькаться.

Дни проходят, и годы проходят,

И тысячи, тысячи лет.

В белой рьяности волн,

Прячась в белую пряность акаций,

Может, ты-то их,

Море,

И сводишь, и сводишь на нет.

Б. Пастернак

На этот раз с Петром Петровичем случился уже не обморок, а удар. Его долго лечили, а когда он немного поправился, врач настоятельно посоветовал увезти его на юг. Елена Матвевна (никто другой ехать не мог, иначе семье нечем было бы жить) повезла мужа к морю.

Петр Петрович увидал море в первый раз. Сначала оно не понравилось ему: масса воды плескалась без всякого толку, волны были слишком говорливы, точно хотели доказать что-то бесконечным повторением одного и того же. Синий круглый курган моря казался Петру Петровичу слишком большим и заслоняющим даль. Однако мало-помалу он привык к морю и скучал, уходя от него. Шум, сперва раздражавший Петра Петровича, начал успокаивать его. Бестолковая масса воды оформилась и стала одним образом, одним понятием. Синий курган сам открывал даль. А неугомонный, неустанный прибой именно однообразием и постоянностью своей невольно смешивал все времена и делал просто ненужным самое деление жизни на века и секунды. Больше, чем когда-либо и где-либо, Петр Петрович почувствовал себя у моря только частью всей жизни, всего мира и всех времен.

Он и Елена Матвевна поселились в маленькой белой дачке на горе. Здесь всегда дул ровный и свежий ветер, он-то словно и вычистил дачу и не позволял ни одной соринке упасть на нее. Тотчас за поворотом открывался вид на море, сверху в хорошую тихую погоду видно было, как по морю переливаются светлые и темные полосы — прибрежные течения. Опираясь на палку, — он не мог теперь ходить без нее, — Петр Петрович часто останавливался здесь и бесцельно глядел вдаль. Тогда время не шло, а только беспрерывно и деловито, безвопросно и уверенно билось о жизнь где-то внизу у ног, как прибой. И так могли, казалось, пройти годы, а Петр Петрович все стоял бы здесь, ветер играл бы полою его пиджака, тучки ползли бы медленно, чуть только не стоя на месте, море внизу с одною и тою же силой било бы в берег. Но приходила Елена Матвевна, неуклюже скользя по камням, тревожно заглядывала Петру Петровичу в лицо и уводила его обедать.

Удар сильно повлиял на Петра Петровича. Он стал очень молчалив, тих и сосредоточен. Ни одного темного волоса не осталось на его голове, он согнулся, ходил очень тяжело, морщины обозначались резче, — он выглядел теперь много старше своих лет. Когда он появлялся на пляже среди ленивых взрослых и среди шумных детей, перед ним почтительно расступались. Он ни с кем не заговаривал. И у моря, на горячем песке, под палящим солнцем, в дневной истоме, никому не хотелось заговорить с этим стариком, так глубоко глядящим в себя и так холодно — на весь мир. И Петра Петровича люди больше не трогали. Они были так же однообразны, как песок, и вертелись на маленьком пространстве, как гонимые ветром песчинки. Он уходил в сторону, к камням, садился там и смотрел на море. Может быть, он ничего не видал. Может быть, он даже ни о чем не думал. Вспоминал он, во всяком случае, редко, обрывки далекого и недавнего прошлого, когда их случайно подсовывала память, не возбуждали ни радости, ни огорчения, и он легко расставался с ними. Он скорее прислушивался к чему-то, чего-то ожидал, не зная, откуда оно придет — изнутри или извне.

Очнувшись от удара, он понял, что ему надо умирать. Он еще не принял это как должное. Но бороться уже не было сил. Он снова понимал теперь, что всё — с той минуты, как он взял деньги из евинского ящика, до решения сказать всем правду в лицо, — было, в сущности, только попыткою бороться со смертью. Он взял деньги потому, что думал, будто они вызовут силу к жизни. А все остальное рядом с этим и перед смертью было, конечно, не важно. Но это никому еще не удалось, и деньги он взял напрасно, ибо он не мог уйти от законов жизни. Только это было все равно непоправимо, да и несущественно, но ошибку свою он признал. И в первый и во второй раз он пошел, больной, в распределитель, тоже потому лишь, что цеплялся за жизнь. Конечно, и это не могло привести ни к чему. Ведь всегда он хотел чего-то еще, кроме прямой своей, понятной для живущих цели. Этого никто не мог дать ему, и это всех отталкивало от него. Потому-то все его попытки сговориться с людьми кончались неудачею: люди чувствовали за его словами какой-то неведомый, непонятный им страх, какое-то невысказанное желание — это пугало их, это они принимали за болезнь. Он попробовал выдумать иной мир, биение собственного сердца он принял за чьи-то шаги, — это была уже действительная болезнь, которой он дал увлечь себя, надеясь бессознательно, что она облегчит ему борьбу со смертью. И конечно, все развеялось прахом, от всего остался, может быть, один только воображаемый собеседник — он сам. Раз никто не мог понять его, — а он знал теперь, что если б ему самому другой человек в его же положении попытался бы исповедаться, он бы не понял его, да и у того человека ничего бы не вышло, — значит, ему оставалось говорить только с самим собою. Не с тенью, вымышленной и ненужной, а именно с собой, с этим вот старым человеком, от которого все сторонятся, который сидит у моря и слушает шум волн, — с тем кусочком жизни, что еще теплится в одряхлевшем теле и что, может быть, никогда не пропадет, никогда не развеется в ветре, а только соединится с его дыханием или упадет в море, и вместе с волною будет бездумно биться в берег.

Он теперь не боялся смерти. Можно ли было бояться того, против чего он был бессилен? Впрочем, может быть, это было и не так. Просто он все силы потратил на борьбу и, обессиленный, не примирился, а подчинился. Сдавшись, он увидал, каким безумием было начинать неравный бой. Он, наверно, сам ускорил конец. Но и это было ему теперь все равно. Если б у него оставался кусочек надежды, искорка сил, он, может быть, пожалел бы о том, что сам сократил свою жизнь, пожалел бы о каких-то несбывшихся вечерах и днях. Но у него не было надежды и не осталось сил. Он не жил больше. Он только все с большим трудом двигался и все с большим трудом думал. Он знал: от него теперь ничего не зависит, смерть придет сама.

Он скрывал свое состояние и свои мысли от Елены Матвевны. Вернее, он не скрывал их, а только не сообщал. Она тоже ничем не могла помочь, а тревожить ее он не хотел. Он понимал, что это и к ней придет в свое время. Зачем предупреждать события? Может быть, ей как раз все обойдется дешевле и она перейдет от жизни к смерти так же просто, как уходила из столовой в кухню. Он видел, что она никогда не может скрыть свою тревогу за него и, плача, пишет своим все еще детским почерком письма детям. Но иногда надежда возвращалась к ней, она улыбалась, она бежала на кухню и готовила особенно внимательно его любимые блюда. По ночам, лежа с закрытыми глазами, чтобы не тревожить ее, он слышал, как в минуты отчаяния она вздыхала и плакала, а ощутив днем новую надежду, пыталась читать, чтобы развлечь мысли и отдохнуть. Он очень любил ее, может быть, больше даже, чем раньше. Он жалел ее. Когда он думал порою о семье, слезы неизменно набухали на его глазах. Но и он ничем не мог помочь жене, он не принадлежал ей больше, он никому не принадлежал, даже самому себе. Нет права на ветер, унесшийся вдаль, на гребень волны, вскипевший белою пеной и разошедшийся в других волнах. Кто-то сцепил капли, но вот они рассыпались, — может быть, им этого вовсе не хотелось, — рассыпались и растворились, волна плеснула в песок, песок сохнет на солнце. И если одна капля испарится раньше другой, кто виноват в этом, кто может им помочь?

Шли дни, и дни уходили, но Петр Петрович едва ли чувствовал, что ночь сменяет день, а утро начинает новый. Время текло для него так медленно, что порою ему казалось, будто оно остановилось. И днем и ночью ветер гудел в трубе, море било в берег. И если даже поднималась буря, если шли белые барашки, волны становились больше и грознее, и ветер уже не гудел, а ревел, и заливало те камни, на которых днем сидел Петр Петрович, и среди камней рвалась пена, взлетая вверх, и вместо шелковой прохладной волны, еле плескавшейся о скалы, поднимались огромные валы, — то все-таки и ветер был тот же, и море — то же. Утром солнце сушило мокрые скалы, от них шел пар, а волнишки снова ластились и чуть-чуть пенили ровный песок. Петр Петрович отвоевал свое, ему оставалось только тихо уйти в песок.

Он ни разу не подумал о том, как идет без него работа в распределителе, как справляется новый помощник, кто определяет качество поступившего товара. Когда мысли его, ничем не занятые, бродили, как слепые, в голове, они все-таки часто натыкались на людей. Он вспоминал сослуживцев без злобы, даже с сочувствием, а некоторых — и с любовью. Но они отделились от распределителя, он видел их не в служебном особняке, не в кабинете тов. Майкерского и даже не в домашней обстановке. Они уже не были больше связаны ни с местом, ни с делом. Он видел только людей — их сердце, иногда расположенное к нему, их мысли. Он понимал их теперь очень хорошо, он улыбался молодости Райкина и Геранина так же, как с нежностью думал о Елизавете и Камышове. Он желал Константину успешных занятий, но не потому уже, чтобы он ценил эти занятия, а потому, что знал, что этого требует от Константина жизнь. Он жалел Черкаса с его ненужными выдумками и тяжелою жизнью. Он был очень благодарен Ендричковскому и Петракевичу, он не сердился ни на тов. Майкерского, ни даже на Евина. Он пожалел бы и Евина, но думал, даже знал, что бухгалтер иначе жить не может и не хочет, что мелкая месть составляет всю радость мелкого человека. Он так ясно видел людей, но и это не доставляло ему ни радости, ни огорчения. Он был уже в стороне от всего. Может быть, роднее всего он чувствовал себя теперь морю. Вряд ли бы оно так понравилось ему раньше. Он нашел бы, наверное, что оно слишком беспорядочно и велико. Теперь он знал: уйти в это огромное и беспорядочное — его собственная участь.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*