Фазиль Искандер - Софичка
И он верил. А как не поверить, когда ставка уже сделана — собственная жизнь.
Я буду последним рабом социализма, сказал он себе — и служил социализму, как вдохновенный раб. Перевернутая гордость. Однако в тридцатом году он окончательно убедился: опыт с социализмом полностью провалился.
Ты был последним рабом социализма, а теперь станешь первым лакеем партии, шепнула ему судьба.
— Нет! — рявкнул он в ответ. — Я честный игрок!
И застрелился!
О, если бы вовремя кто-нибудь ему убедительно сказал:
— Поэт! Игрок! Играй во что хочешь, но никогда ни в какие игры — с государством! Здесь ты все проиграешь!
Легко сказать! В России с государством заигрывали и Пушкин, и Достоевский. Государство всегда было слабоумным, как же им, людям с великим умом, с великой любовью к Родине, не поделиться умом со своим же государством? Однако этот же ум подсказывал им осторожность: слишком далеко не заходить.
Они заигрывали, а он заигрался. Мероприятие — социализм — оказалось бесчестным, и он застрелился, как будто именно он его затеял.
Он совпал в одной части своего темперамента с большевиками:
— Крушить!
Грех немалый.
Но он не заметил, что большевикам отродясь несвойственна другая часть его темперамента:
— Жалеть!
Редко кто умел так жалеть, как он: лошадь упала, упала лошадь… Это он упал. Пал.
Психологический признак кризиса государственности — это когда средний гражданин страны чувствует себя умней правительства.
Умный человек, но вызывает брезгливость. С ним неприятно иметь дело, как с умным пауком. Что характерно: при всем его уме, когда я в разговоре с ним коснулся тонких нравственных проблем, он глядел на меня бараньими глазами, ничего не понимая. Технологический ум, и когда речь идет о культуре, он хорошо разбирается в ее технологической части.
Чем больше Бога, тем меньше полиции.
Поэт может быть каким угодно, но не может быть скользким.
Понятия «народ-богоносец», «народ-судьбоносец» долго и ревниво проповедовались русской интеллигенцией. Более трезвый, мужественный, критический подход ко многим явлениям народной жизни, выраженный у Чехова и Бунина, уже ничего не мог изменить. Правило хорошего тона интеллигенции — народ свят. Большевики неожиданно расщепили понятие «народ-судьбоносец», остался рабочий класс-судьбоносец. Слабое теоретическое и даже политическое сопротивление большевикам вызвано стыдливой традицией: нельзя критиковать что-либо, идущее от народа. Как ни относились к большевикам, все-таки всегда верили, что они идут от народа. Когда опомнились, было уже поздно. Сам же народ даже отдаленно не подозревал, что он богоносец или судьбоносец. Но в той своей части, которая соприкасалась с интеллигенцией, он оказался беспредельно развратен. Он понял, что ему по какой-то ученой причине все прощается, и плюнул на свои вековые нравственные устои, которые все-таки у него были когда-то.
Идеалист Маркс (тут Гегель, хоть и перевернутый) предложил материалистическое спасение мира, ибо ничего другого он не видел.
Глубочайший атеизм Достоевского привел его к мысли, что там ничего нет, там действительно ничего нет, и он делает со дна грандиозный рывок к Богу.
Парадокс. Маркс был недостаточным атеистом и потому не понял ошибочность атеизма.
Считается, что самозванство в России процветало из-за доверчивости народа. Но откуда эта доверчивость? Самозванство — тайная мечта подавленного человека. Когда в человеке подавлена личность, в нем вырабатывается тоска по личине, которую будут уважать. Народ полусознательно был рад самозванству: фокус получился, мог быть и я.
Теоретически говоря, лучшую статью о Моцарте после его смерти, даже если Моцарт умер своей смертью, должен был бы написать Сальери. Никто так не знает о достоинствах музыки Моцарта, как Сальери, потому что никого эти достоинства так не мучили, как его. Теперь, когда эти достоинства его больше никогда не будут мучить, он ему так благодарен, что скажет всю правду о них.
Мысль — это то, что вносит ясность. Мысль, которая вносит темноту, это так же нелепо, как сказать: зажгли лампочку, и стало темно.
Какая же это лампочка? Особенно у поэтов часто бывает: что-то забрезжило в голове — поспешил записать. Если то, что забрезжило, не вносит ясность, незачем это записывать. Никакое виртуозное рассуждение не может быть мыслью, если оно не вносит ясность. Никакая шахматная комбинация не может быть красивой, если она не учитывает ответных ходов противника. В двадцатом веке декадентское красноречие стали принимать за мысль.
Ехали в машине. Попали в пробку. Стоим. Вижу, впереди нищенка — старуха, правда довольно бодрая, обходит стоящие машины и просит деньги. Безуспешно. У меня в голове мелькнула слабая жалость к ней, но я подумал, что неловко опускать стекло, незнакомому шоферу это может не понравиться. Но вдруг сам шофер говорит: «Надо дать денег старушке». Сам открывает окно и дает. И я следом дал ей денег, и все остальные пассажиры. И было явно, что, если бы шофер не захотел дать ей денег, скорее всего, никто не решился бы открыть окно. Цепная реакция добра. Но бывает и цепная реакция зла.
Однажды в студенческие времена проходили практику в деревне. Вчетвером вскарабкались на стену давным-давно разрушенного монастыря. Только одна эта стена торчала. Самый старший из нас вдруг стал мочиться с этой стены вниз. За ним и остальные. Я был последним. Когда очередь дошла до меня, я почувствовал какой-то слабый укол совести, я почувствовал, что это нехорошо. Ни атеизма, ни религии тогда в душе моей не было. Душа заполнена была творческими мечтами.
Тогда откуда этот слабый голос совести? Скорее всего, всосанное с молоком уважение к предкам. Но стыд перед товарищами, боязнь, что меня сочтут смешным чистоплюем, заставили меня сделать то же самое, что и они.
С тех пор прошли десятки лет, и я со стыдом, еще до того, как стал задумываться о Боге, всю жизнь вспоминал этот поступок.
Совершенно ясно, что, если бы я, рискуя быть осмеянным товарищами и даже будучи осмеянным ими, не последовал их примеру, на третий день я начисто забыл бы дискомфорт от этого стыда перед товарищами. А вот стыд, пусть и слабый, перед голосом совести, к которому я тогда не прислушался, до сих пор ношу в себе. Из этого ясно, что любой стыд перед людьми надо преодолеть, если ему противоречит голос совести, даже очень слабый.
Глупому человеку в известных случаях можно разъяснить смысл умной шутки, и он рассмеется. Сделает шаг вперед.
Умному человеку никак невозможно внушить, что глупая шутка смешна. Он никогда не рассмеется глупой шутке. Не может сделать шаг назад.
Но эта же шутка или равная ей по уровню, высказанная младенцем, может вызвать искренний смех умного человека.
В чем дело? Можно сказать, что ребенок из двух фигур, которые только и есть на его умственной шахматной доске, создал комбинацию, равную по сложности комбинации взрослого глупого человека, у которого умственная доска, по нашему естественному предположению, полна фигур, но он может пользоваться только двумя, как ребенок. Остальными фигурами он сам без нашей помощи не может пользоваться. Характерно, что умную шутку, которую в иных случаях можно разъяснить глупому человеку, ребенку невозможно разъяснить. У него просто в голове нет других фигур, кроме этих двух. Но шутка ребенка при его бедных возможностях — шаг вперед, и потому умный человек искренне смеется этой шутке.
И когда ту же примитивную шутку придумывает взрослый человек, но при этом умственно поврежденный, и умный человек заранее это знает, он опять искренне смеется этой шутке, понимая, что взрослость этого человека — фикция, он младенец.
Но ведь и глупая шутка глупого человека для него может быть шагом вперед? Почему же взрослый умный человек, зная это, все-таки не смеется? Теоретически действительно для глупого человека это может быть шагом вперед. Можно допустить, что до этой шутки он вообще пользовался только одной фигурой. Но умному человеку мешает это понять взрослая нормальность глупого человека: он пьет водку, говорит о политике и даже небезуспешно ухаживает за женщинами, иногда пуская в ход такого рода шутки. Правда, в данном случае, если женщина неглупа, ее смех означает не признание шутки умной, а признание его мужской привлекательности. Какой милый, наивный человек, думает она, восхищенная его мужской привлекательностью и придавая его уму детскую (еще один повод к восхищению), нормальную непосредственность. То же самое происходит и с мужчинами, когда в таком роде шутит женщина.
Каждый раз, когда удается написать особенно смешную вещь, через некоторое время приходит особенно пронзительная грусть. Кажется, маятник для равновесия откачивается на столько же в обратную сторону и постепенно затихает. Но почему же мы не испытываем эту пронзительную грусть после того, как отсмеялись над чужими смешными страницами? За наше наслаждение уже уплатил автор? Бедный автор!