Николай Атаров - Избранное
— Ой, девочки, давайте послушаем!
— Теперь мама инженер-строитель. А когда я рождалась, у нас папа работал на стройке, а мама просто так жила, собиралась учиться, — скороговоркой выбалтывала Оля, боясь, что не успеет до звонка рассказать все, что когда-то услышала от няньки. — Вот мама шьет мне приданое и чувствует: «Тук-тук…» Это я! — Оля победоносно засмеялась. — Мама отложила шитье, скорей в конец коридора к знакомой акушерке. Мы в общежитии жили. Тут я и появилась. Акушерка подняла меня над головой, смеется. Потом показала на мамин палец: «Гляди, наперстка не сняла; примета счастливая».
Этот рассказ — не то правда, не то выдумка — имел неожиданное последствие: Олю Кежун прозвали «Наперстком». Она была небольшого роста. Прозвище осталось.
Когда Митя Бородин стал после уроков встречаться с Олей, бульвар возле пятой женской школы, перекопанный вдоль и поперек, был еще без фонарей. В разрушенном войной городе и через десять лет все что-то восстанавливают, достраивают. В дальнем от школы конце аллеи они присаживались на каменных тумбах, у вымазанных известью лопат, и молча следили за тем, как закатное солнце окрашивает песок, как набегают тени в неровные борозды в песке.
Приходили сумерки — пора признаний, когда ни о чем рассказывать не стыдно, хочется быть откровенной. Но однажды Митя спросил Олю: «Скажи, а почему тебя зовут Наперстком?» — И она вдруг до слез смутилась. А чего смущаться? Мама непременно бы рассказала — и так свободно, и никто бы не посмеялся. А Оля все гуще и гуще краснела и чуть не убежала.
Бородин залюбовался переменами в Олином лице, потом, сам краснея, выговорил с нежностью:
— Ты и есть Наперсточек. Такая маленькая.
Но тот вечер, когда ему понравилось так ее звать, был уже позже, гораздо позже — на второй или на третьей неделе. А надо постараться рассказать по порядку, с начала. Хоть это трудно. Все так перемешалось той осенью в жизни Мити и Оли, что им самим было бы трудно понять, с чего и как началось.
А началось с того, что в кварталах Правого берега перекопали изрытый снарядами пустырь, покрыли черепицей полусгоревший летний клуб, и в октябре там открылся спортивный зал, а в нем обещанная Яшей Казачком юношеская школа ДСО «Строитель». В мужских и женских школах началось увлечение спортом. На Правый берег отправлялись после уроков мальчики и девочки врозь.
С тех пор как в годы войны мальчиков отделили от девочек и они стали ходить в разные школы, появилось взаимное отчуждение. О девчонках — даже о тех, с кем когда-то, в первую зиму, сидели за партой, — говорили пренебрежительно, считая их ни на что не годными плаксами, об их школе — «бабская школа». (Однажды три девочки забежали в мужскую школу к своей учительнице — поднялось нечто невообразимое. Изо всех классов вывалились мальчишки и с криком: «Девчонки идут! Девчонки!» — проводили несчастных до самого выхода. Долго потом не утихала школа, как выразилась словесница Агния Львовна — «точно казачья станица после набега немирных черкесов».)
Осенью стадион свел наконец две школы. Девочки в восьмых и девятых классах стали коротко стричься. В какую-нибудь неделю исчезли и жиденькие косички, и тяжелые косы. Мальчики, занимавшиеся в спортзале бок о бок с представительницами враждебного племени, издевались над новой модой. Однажды Гринька Шелия подвесил к турнику неизвестно откуда взявшийся рыжий лисий хвост с голубым бантом. Девочки делали вид, будто им надоели глупые шутки, выбегали на поле стадиона и там делились впечатлениями. Но когда наконец подстриглась лучшая гимнастка Ольга Кежун, Митя Бородин, всегда невозмутимый, коротко высказал свое мнение, в котором, конечно, больше всего было снисходительного осуждения. Он даже перешел с правого фланга на левый, чтобы подальше быть от девчат, а вместо всяких объяснений показал тренеру Яше Казачку на низко склоненную голову Ольги Кежун, задыхавшейся в приступах смеха. Никто не сумел бы объяснить Мите, отчего так веселилась Кежун, но ведь и он не смог бы, даже самому себе, объяснить, из-за чего он так развоевался.
Несколько минут спустя Митя с досадой поймал себя на том, что особенно тщательно сделал стойку на параллельных брусьях, потому что рядом оказалась одна из стриженых. Это была Оля. Стоя на руках, он холодно поглядел на нее с высоты. Она заметила его взгляд, но это ее только позабавило. Держа левую руку на лаковом пояске, она правой рукой приподняла с затылка веером волосы, состроила гримаску, сказала:
— Не понравилось?
Он промолчал.
— Не журись, Митенька, не журись.
— Думаешь, что хорошая артистка? — спросил Митя, прогибая спину «начистоту».
В том, как сероглазая, скуластая, маленькая Оля Кежун повела рукой, как пригнулась, как засмеялась, было что-то новое для Мити — беспокоящее и влекущее в одно и то же время. Он добрый час с пушечной силой забивал мячи в футбольные ворота. Кончились занятия в юношеской группе, остались в спортзале только девушки-гимнастки, задержался и он, хотя ему там нечего было делать.
Получилось так, что он присел с Олей на подоконник и разговорился. О чем только он не рассказывал ей! Как он в пятом классе увеличительным стеклом подпалил одной девочке косу на демонстрации, а та не заметила; как Яша Казачок презрительно отозвался о своей работе в женской школе: «Вешаю, вешаю их на брусья, надоело…»; какой у них жизнерадостный, хотя больной и старый, преподаватель физики со сложным именем-отчеством — Абдул Гамид Омарович. Он оказался общим знакомым: преподает и в женской школе. Обрадовавшись такому совпадению, Митя рассказал то, чего не знала Оля: Абдул Гамид носит с собой в бумажнике переписанное им от руки письмо Чехова к Суворину о грудной жабе Григоровича.
— Знаешь, был такой писатель, современник Чехова, даже старше его по возрасту. Ну, «Антона Горемыку» ты, конечно, читала? А у Абдула Гамида у самого грудная жаба. Но он не дает ей хода, носит чеховское письмо вроде талисмана и шутит: «Я с грудной жабой за пазухой двадцать лет проживу».
Он выбалтывал все, что приходило на память. «Антона Горемыку» он, конечно, и сам не читал, и мальчишки сказали бы, что он вел себя глупо, расхвастался, но он ничего не мог с собой поделать — его заносило какое-то непонятное чувство. Они сидели близко друг к другу. И оттого, что иногда он шептал ей на ухо, и оттого, что встречались взглядами, он делался все болтливее, а Оля больше помалкивала, удобно поставив ноги на придвинутую Митей скамью. Потом разговор перешел совсем уже в какие-то заоблачные сферы.
— Видишь ли, Оля, каждый в нашем возрасте втайне считает себя гением. — Он развел руками, как бы приглашая ее не сомневаться в том, что все ошибаются в этом предположении. — Один хочет быть как Маяковский, другой — как Чкалов. Но нельзя понять, что тут важнее: воля или талант.
— Ну и что же? Ты совсем расползся в своих умозаключениях, — сказала Оля, невольно подумав все-таки о том, что Митины соображения ей не приходили в голову.
— Вот на что уж Чап. Ты его знаешь, это мой лучший друг! Не знаешь? Я познакомлю. Да ты должна его знать: главный велосипедист на главной улице.
— Что же Чап?
— Он все умеет. Химик-медик! Хочет изобрести скрипку для однорукого. Его мечта — радиоприемник в папиросной коробке.
— При чем тут гениальность?
В тоне ее было столько неуважения к собеседнику, что он запнулся: ведь он все-таки годом старше, десятиклассник. Он с интересом поглядел на нее. Не обращая на него внимания, она трясла расслабленными кистями рук, чтобы кровь отлила. В этом запоздалом упражнении рук сквозила та же подчеркнутая незаинтересованность в разговоре. И вдруг ему стало все равно, как она ведет себя, — просто хорошо с ней. И когда Олю позвали в строй, он удержал ее руку и сказал:
— Давай встречаться.
ГОВОРИТЬ ТОЛЬКО ПРАВДУВ следующий раз они вышли из спортивной школы вдвоем. Оля Кежун была левофланговая и не очень подросла даже в девятом классе.
— Ты бы хоть под дождем стояла, — сказал Митя, — а то бок болит с тобой ходить.
Теперь они припомнили все прежние встречи. Однажды — это было, наверно, сразу после войны — они, совсем еще маленькие, встретились в поле за городом. Собирали щавель. Он, не разгибая спины, собрал два ведра, а на обратном пути поделился с нею. Потом, года через два, обе школы ходили на утренник в кино, смотрели «По щучьему велению», и Митя с Олей оказались рядом. И еще забавный был случай, когда она помогла ему пролезть через дырку в заборе на стадион. Иногда они целый год не встречались и даже не замечали этого. А потом он снова видел ее, как в последний раз — на вокзале, наверно, в феврале или в марте. В прошлом году? В позапрошлом? Ее белая меховая шубка бросилась ему в глаза, может быть потому, что был солнечный, яркий день и шла она по высохшим доскам перрона, а ее шубка так и сверкала на солнце.