Вячеслав Пьецух - Предсказание будущего
Только я осмотрелся, как раздался всесотрясающий раскат грома, и в избе погас свет. Ставлю голову против коробки спичек, что внезапно наступившая темень натолкнула нас на одну и ту же сокровенную мысль, или чувство, или предчувствие, которое скорее всего вызвало в Саше законную настороженность, а во мне такую бурю сладких переживаний, что я, как после погони, вдруг задышал жадно и тяжело. Я до такой степени разнервничался, что у меня даже схватило сердце.
— Что-то у меня сердце схватило, — сказал я Саше и внутренне улыбнулся тому потешному предположению, что, вероятно, от любви в принципе можно исцеляться при помощи валидола.
— Вы знаете, Петя, у меня тоже, — сказала Саша. — Наверное, это давление скачет. Давайте-ка, от греха подальше, примем сердечных капель.
— Давайте, — согласился я, — только, если вы не против, на брудершафт.
Я почувствовал, то есть не увидел, поскольку темень стояла полная, а именно почувствовал, что в ответ на мои слова Саша отрицательно усмехнулась.
— Впрочем, я не настаиваю, — обиженно сказал я.
— И правильно делаете, — сказала Саша. — Вообще должна вам сообщить, что в эти игры я давно уже не играю.
— Собственно, что вы имеете в виду? — спросил я, хотя я отлично понял, что именно она имела в виду.
Саша не ответила и правильно поступила.
За окошком рябым темно-перламутровым занавесом по-прежнему стояли воды небесные, по-прежнему время от времени вспыхивала молния, и струи дождя внезапно остекленевали, повисая в воздухе стеклярусной бахромой.
— Так что же вы все-таки имели в виду? — опять спросил я и почувствовал себя идиотом.
Черт меня дернул приставать к Саше с этим дурацким «что вы имеете в виду». Она вдруг завела романтическую историю о том, как один капельмейстер заставил ее выпить на брудершафт, и с тех пор она целых семь лет не может с ним развязаться. В этой истории были главы о ночных восторгах, о полном духовном соединении и о скандалах с рукоприкладством.
Я молча слушал ее историю и прямо чумел от ревности и любви. Мне было одновременно и горько и сладко, и плакать тянуло, и непереносимо хотелось целовать ее шлепанцы, почему-то стоявшие на подоконнике, словом, во мне происходил такой душевный переполох, такая неистовая комбинация из боли и радости меня донимала, что в конце концов на ум пришла одна превосходная мысль, которая впоследствии безотказно скрашивала мою жизнь: я подумал, что вот, кажется, я несчастлив, а в то же время как будто и счастлив, из чего вытекало то душеспасительное заключение, что в энергетическом смысле между счастьем и несчастьем нет никакой разницы…
Он никогда не сидел в тюрьме…
Он никогда не сидел в тюрьме, не умирал с голоду, не замерзал, не тонул, не скрывался, сроду не знал боли острее зубной, и поэтому считал свою жизнь никчемной, недостойной мужчины, вообще настоящего человека. В первой молодости он из-за этого очень переживал и как-то даже уехал с геофизической экспедицией в Теберду, но у него внезапно открылась какая-то аллергия — то ли на тушенку, то ли на жидкость от комаров, — и он был вынужден возвратиться к прежнему, малоромантическому существованию. Двадцати семи лет он женился на своей бывшей сокурснице и к тридцати четырем годам, когда с ним случилась эта история, уже имел двоих ребятишек. Фамилия его была Коромыслов.
К этому времени чета Коромысловых достигла известного благосостояния: у них была трехкомнатная квартира, а в ней все то, чему полагается быть, когда вы достигаете известного благосостояния. Понятное дело, Коромыслов смирился. Более того: с годами он окончательно укрепился в том мнении, что жизнь — это отнюдь не праздник, а своего рода обязанность, даже отчасти служба, и если вы порядочный человек, то ваша первейшая задача будет заключаться в максимальном соответствии своей человеческой должности согласно, так сказать, положению о жизни и штатному расписанию судеб. Единственно, что осталось у него от прежнего беспокойства, был большой портрет Горького, полный комплект «Библиотеки приключений» и сломанная тульская одностволка. Но когда Коромыслов бывал, что называется, подшофе, он ерошил волосы и со слезою в голосе восклицал:
— Разве это жизнь? Это недоразумение, а не жизнь!
Видимо, тоска по какой-то исключительной доле сидела в нем все-таки глубоко.
Теперь о другом. Водится у нас один вредный подвид человека разумного; представители этого подвида тем отличаются от нормальных людей, что не мыслят своего существования без того, чтобы нам с вами как-то не подкузьмить. Впрочем, эти люди измываются над нами без злого умысла, а по причине чувства некоторого превосходства, соединенного с избытком веселости и здоровья, потому что в них сидит некая неистребимая егоза, которая то и дело подбивает их на разные остроумные гадости и злодейства: они выписывают нам журнал «Вопросы энтомологии», устраивают свидания с любовниками жен, вывешивают объявления, гласящие, что будто бы мы торгуем породистыми щенками или скупаем яичную скорлупу. Говорят, абсолютным чемпионом по этой линии остается один замечательный композитор, который, помимо всего прочего, обеспечил себе вечную память тем, что однажды опечатал квартиру одному замечательному писателю, а поскольку этот писатель был человеком мнительным, он с перепугу месяца два прятался по знакомым. Разумеется, озорник, который затеял нашу историю, посредственность рядом с замечательным композитором, но тоже большой прохвост.
Звали его Арнольдом. Это был беззаботный, общительный человек, курчавый, с железным зубом и большими глазами навыкате, которые имели немного ошеломленное выражение. Арнольд с Коромысловым были приятели: они вместе ходили в баню и по пятницам пили пиво в пивном ресторане «Кристалл», который Арнольд называл шалманом.
Как-то осенью, в пятницу, они сидели в «Кристалле» и пили пиво. Накануне у Коромыслова произошла неприятная сцена с женой, которая во время уборки обнаружила в «Эстетике» Гегеля четвертной, припрятанный на банно-пивные нужды, и поэтому в ту пятницу он был но в своей тарелке.
— Разве это жизнь? — говорил Коромыслов, ероша волосы. — Это недоразумение, а не жизнь!
— Что тебе не нравится, не пойму? — спросил его Арнольд, по обыкновению улыбаясь.
— Все! Вообще я считаю, что наша жизнь — это только подобие настоящей жизни, что-то приблизительное, условное, как игра. Дот, допустим, прожил я тридцать четыре года, а что из этого следует? Исключительно то, что я прожил тридцать четыре года!
— У всех так, — сказал Арнольд. — А если у всех так, то, значит, это нормально.
— В том-то и дело, что не у всех! Вот работал я в Теберде: там люди из винтовок стреляют, на камнях спят, спирт неразбавленный пьют — вот это, я понимаю, жизнь!
— Ну, чудак! — сказал на это Арнольд. — Тебе что, приключений недостает?
— Недостает, — сознался Коромыслов и погрустнел.
Тут на лице у Арнольда появилось какое-то ликующее выражение, как если бы он вдруг припомнил уморительный анекдот, — это он решил пошутить с Коромысловым злую шутку; он подумал, что дело можно будет обделать на редкость весело и смешно, так как человек, которого минуют жизненные невзгоды, вероятно, по неопытности поведет себя в критической ситуации как-нибудь очень нелепо, а стало быть, на редкость весело и смешно.
Вот каким образом все устроилось: на другой день домой к Коромыслову явился человек, замечательный необыкновенно высоким лбом, таким выпуклым и тугим, что в нем отражалось электрическое освещение; этот человек вручил Коромыслову толстый пакет, запечатанный сургучом, и попросил в будущую пятницу передать его Арнольду, что называется, из рук в руки; Коромыслов удивился, но пакет взял.
В следующую пятницу, когда они снова сошлись в «Кристалле», Коромыслов рассказал Арнольду о человеке с необыкновенно высоким лбом и отдал пакет.
— Ну, брат Коромыслов, мы с тобой влипли! — воскликнул Арнольд и схватился за голову. — Ты представляешь: мне тоже пакет всучили, чтобы тебе то же самое передать! Ты хоть посмотрел, что в пакете?
— Разумеется, нет.
— А я посмотрел! Деньги в пакете — шестьдесят тысяч.
— Не свисти, — сказал Коромыслов и почувствовал, что вспотел.
— Вот тебе и не свисти! — огрызнулся Арнольд. — Влипли мы с тобой, как последние сосунки!
— И что же теперь будет?.. — на поникшей ноте спросил его Коромыслов.
— Как минимум четыре года без права переписки.
— Да за что же так много?
— За хранение ворованных денег. Это они таким манером вербуют в банды. Сунут деньги под каким-нибудь предлогом, а потом — здравствуйте, я ваша тетя, не желаете ли вступить в банду?!
— Не желаю… — сказал Коромыслов.
— Тогда четыре года без права переписки за хранение ворованных денег. Поди докажи на суде, что ты не верблюд!