Николай Никонов - Мой рабочий одиннадцатый
Медленно вышел из школьной ограды, намереваясь так же спокойно идти к трамваю, и наткнулся на Нечесова. Он стоял с выломленной штакетиной.
— Что это? Ну-ка, пойдем домой...
— Нет.
— Дуэль?
— Пускай он не...
— Что «не»?
— Да так...
— Друг мой, — сказал я, беря у него штакетину, — ты ее тут выломал? Ну-ка, забей обратно. Вот и гвозди торчат. Забивай, забивай...
Нехотя он повиновался. Несколько раз ударил кулаком, ногой. Штакетина встала на место.
— А теперь пошли. Ведь по пути?
Нехотя он побрел рядом, прикладывая ладонь к разбитой губе, и, сплевывая в снег, молчал. Молчал совсем по-взрослому. Даже чем-то мне понравился.
— Из-за женщины сражаться надо только в одном случае... — сказал я, медленно подбирая слова.
Нечесов испуганно взглянул.
— ...если ты защищаешь ее честь. Понял?
Нечесов вздохнул, глядел под ноги.
— Так?
— Не из-за нее вовсе.
— А я просто предположил.
Молчание.
Уже подходили к трамвайной остановке, когда сзади раздался топот.
Обернулись оба, увидели догоняющую женскую фигурку в коротеньком распахнутом пальто с песцовым воротником.
— Владимир Иваныч!
Это была Задорина. Я остановился. Остановился было и Нечесов, но, вздохнув, деликатно пошел вперед.
— Владимир Иваныч! Почему вы ушли? Ну почему? — запыхавшись, говорила она. — Вы ненавидите меня, Владимир Иваныч? Владимир Иваныч...
А в голосе слезы. А губы трясутся. Глаза косят.
— Задорина!
— Владимир Иваныч! Я... я... Я же люблю вас... Давно... Как только вы пришли... А вы...
— Задорина...
Всхлипывает. Шмыгает. Полуотвернулась.
— Ну, вот что! — сказал я как можно строже. — Я все понял. Но ты забываешь, что я учитель, а ты ученица. Спасибо тебе. И... иди домой. Сейчас же... Иди, Таня.
Она ошалело глянула на меня через размазавшиеся, потекшие ресницы и отшатнулась, побежала назад.
«Сумасшедшая...» — уже с раздражением подумал я, ускоряя шаг. Завидел поворачивающий трамвай и побежал, рядом бежал Нечесов. Мне показалось, что он слышал все.
— С ума вы все посходили! — сердито сказал я.
Мы без приключений доехали до моей остановки и вышли вместе.
— Можно я вас провожу?
— Пойдем...
И опять молчание. Так до самого дома.
— Зайдешь в гости? У меня аквариум есть... Рыбки...
— Не-а,..
— Как же ты сейчас домой? Может, ночуешь у меня? Или проводить?
— Хэ... — сказал он, и в первый раз на его лице мелькнуло подобие усмешки.
— Тогда — домой! А вообще-то заглядывай. Квартира двадцать семь. Вот эта, рядом с лоджией...
Через день рано утром я проснулся одновременно от звонка и стука в дверь.
— Кто это там еще ломится? — изумленно бормотал я и крикнул: — Сейчас! Погодите... — И торопливо оделся, босиком пошел отворять.
На пороге стоял Нечесов.
— Заходи, — сказал я, протирая глаза. — Что там?
— Владим Ваныч! Беда... Горохова умерла... Совсем. Говорят, отравилась...
— Что ты еще врешь?! — крикнул я.
— Нет... — сказал он как будто шепотом.
И я услышал, как нестерпимо громко зудит в коридоре счетчик...
ЭКЗАМЕН
Будь жесток к себе, если не хочешь, чтобы другие были к тебе жестоки.
Л. ЛеоновИ наступило то неопределенное время, когда ты уже словно бы не учитель, а они — не ученики...
Вчера был последний звонок. Слушали стоя, торжественно, молча. И за ту долгую, долгую, долгую минуту, пока он звенел и звенел, как бы отдаваясь в каждом стоящем, я успел оглядеть всех и во всех нашел одно — можно так сказать? — удивительное, прекрасное выражение, которое родила школа: передо мной, притихнув, стояли торжественные, улыбающиеся и светлеющие от этих улыбок умные люди. Да-с! Умные. Нет, совсем не те, не те, что встретили меня два года назад разбродной компанией, дикари и отщепенцы с выражением скуки, ехидства, презрения — всяк по-своему. Иной был свет глаз, иное выражение губ, даже словно бы лбов и скул. То же самое отметил я осенью, после каникул, но теперь все было полнее, яснее и завершеннее.
Вопрос к себе: не изменился ли ты, классный руководитель? Не стал ли и ты совершеннее? И твои глаза, лоб и скулы запечатлели совершенное? Как знать... Наверное. Себя ведь не видно со стороны. А если и видишь в каком-нибудь зеркале, так там ты весь чужой, незнакомы твои движения, незнакомы профиль и затылок. Так же не узнаешь свой голос, записанный на магнитофонную ленту. Всегда, видимо, есть ты в себе, не видный никому, и ты для всех, и здесь ты яснее другим, зато для себя совсем не понятен.
Итак, передо мной ученики, но уже не учащиеся... После звонка Чуркина вышла к доске, записала график консультаций, я же добавил, что, по обыкновению, буду приходить в учебные дни на нулевой урок, и кто хочет консультироваться у меня, пускай приходит.
Один общий вздох облегчения! И сразу говор, смех, стук и двигание стульев, шутливая перепалка, щелкание портфельных замков, чей-то возглас и опять смех. Всё...
Напоследок грозным голосом Чуркина сказала:
— Ну, вы! Только попробуйте проспать на сочинение! Нечесов! Тебе особо! И вам! — ребятам из ПТУ.
Называю ребятами, а они нынче догнали меня по росту, говорят басом.
— Первого, к полдевятому, чтобы все здесь... По головам считать буду!
Опустел класс. Чуркина всегда идет последней, а тут что-то задержалась, и я уж знаю: опять какие-то «новости». Вот прошлась вдоль ряда, вдоль доски, стерла уже стертую запись и медленно вытерла руки, положила тряпку. Не решается сказать, что ли? Смотрю с удивлением и вопросом. Дернула губами. Вздохнула.
— Что там?
— Владимир Иваныч, у меня... у меня... Ну, просьба...
— ?
— Пускай Нечесов на сочинение садится впереди меня.
— Это еще зачем?
— Ну... (Неужели не понимаете?)
— Это вы могли бы и без меня согласовать, кому где садиться. Обязательно санкции нужны?
— Владимир Иваныч! Он же иначе не напишет. Ассистент-то у нас Инесса... Инесса Львовна.
— Значит, будешь спасать Нечесова?
Вороночка на щеке. Глаза улыбаются. А правая бровь как у трагика. Высоко.
— Всех не спасешь. А Павел Андреевич? А Мазин? Он-то, пожалуй, еще хуже...
— Павел Андреевич сзади меня сядет. Уж договорились... Он дальнозоркий...
— Тоня, что это вы еще придумали? Почему обязательно я должен вам в этом помогать? В конце концов, и молчали бы...
— Ну, я никому и не говорю. Только вам.
— Спасибо. Значит, я — никто?
Смутилась. Вздохнула. Заалела густо.
— Владимир Иваныч! Да как же быть-то? Аттестат ведь всем надо. Я уж думала, думала... Все-таки вы прикажите Нечесову.
— Ничего я не понимаю. Зачем приказывать? Что он, сам себе враг?
— Да, Владимир Иваныч! Все же просто. Он же с ума сходит! Он же ничего не делает. Не готовится. Не учит... Как убитый ходит! И экзамены не хочет сдавать. Мы уже его все уговариваем, а он молчит или ругается, убегает. А вчера, я видела, стоит у забора и ревет. Вот честное слово! Сама видела. Меня он теперь не слушает. Вот я и говорю: прикажите ему...
— А что с ним такое?
— Владимир Иваныч... Он же любил Лиду Горохову. Я это давно поняла. Он и Столяров... Только он виду не показывал и не подходил к ней никогда. Он ее издали любил. Правда... Ой, господи! Как это все ужасно. За что она погибла... До сих пор не опомнюсь. Не верится мне.
И здесь пора сказать о том, с чего надо было начать.
Это было очень трудное, тяжелое, неоткрывшееся дело. Всю последнюю четверть я ходил в милицию, встречался со следователями, с участковым, бывал в прокуратуре. Следствие установило: Горохова отравилась. Приняла чрезмерную дозу «одного лекарства», как сказали мне в следственном отделе. И спросили тут же: «Не знаете случайно, ей никто не грозил? А может быть, вы в курсе, с кем она дружила?»
Здесь я был действительно «не в курсе». Кроме Столярова, о котором у меня не поворачивался язык говорить, да было бы и глупо, я ничего не знал, не предполагал, не мог представить. И все-таки в гибели Гороховой было нечто невыносимое. И это невыносимое лежало на мне, на Чуркиной, на всем классе. Я понимал это и ничего не мог сделать. В последней четверти едва не бросил школу Столяров, и много пришлось с ним повозиться, спасать от шока. Нечесов вел себя странно. В классе был тих, на улице, говорили, снова видели его с ребятами Орлова, прогуливал через день, но двоек не набирал, допущен к экзаменам по всем предметам.
Не так давно меня снова пригласили к следователю, теперь уже не в милицию, а в прокуратуру. Новый следователь принял радушно, точно мы были век знакомы, именовал по имени-отчеству и сам был слишком уж не похож на детектива. Мужчина лет за сорок, похожий скорее на конторщика, на счетовода, ничего в его взгляде не было проницательного. Обыкновеннейший человек за обыкновенным канцелярским столом, следователь был в мятом синем пиджаке с каким-то значком на лацкане. И курил «Беломор». Мне закурить не предлагал.