Юрий Бондарев - Берег
— Заткнись! — заорал Меженин и шагнул к орудию. — Рыбе обрадовался, щенок! Снимай штаны — плавать будешь, дуролом!
И все же Никитина еще не покидала надежда: вода не достигнет орудий, уйдет в низину, всосется в землю, затопит шоссе метрах в ста от озера, но вода прибывала, лилась в кюветы, раздвигалась по низине, а он, отвергнув предложение Меженина вызвать машины, знал, что расчетам не хватило бы сил опять на руках откатить орудие метров на двести-триста назад. Он видел тревожное ожидание на лицах замолкших солдат, мутные тяжелые глаза Меженина и не отдавал никакой команды, соображая, что надо ему делать сейчас: нет, откатывать орудие назад было бы продлением повторного безумия, что уже походило бы на бегство, на отступление в момент отхода на тот берег самоходок, и это означало бы вновь начинать бой, вновь продвигаться вперед, потому что никто не отменял и не отменит приказ, отданный лейтенантом Княжко. И одно, что приходило в голову Никитину, было не облегчением, не выходом, не всеразрешающим осенением, а только вынужденным нетерпением, действием отчаяния, на которое бросала его колотившая молоточком мысль: «Скорее закончить, скорее закончить все это! Протащить орудия через лес, в обход озера, зайти самоходкам сбоку, и они отойдут! Но как? Как протащить? Нет сил уже ни у кого».
— Никитин! Никитин! Что у тебя?
Он услышал резковато-звонкий голос Княжко; тот стремительным броском перескочил шоссе, подбежал к орудию, лицо обострено, покрыто какой-то злой азартной бледностью, на лбу и щеках разводы гари, зеленые глаза быстро, испытующе промелькнули по фигурам солдат, толкнулись Никитину в зрачки пронзительным светом.
— Ну что, Никитин, плавать собрался? — крикнул Княжко с веселой и бедовой горячностью, возбужденный боем. — Слышишь, соседи вправо пошли, бой ведут черт-те где! И пехота где-то запуталась! А мы их здесь настигли! Прекрасно! Давай с орудием через лес и в обход озера! Не медлить, давай! За моими орудиями! Пока огонь прекратить! Стрелять по необходимости и продвигаться!
— Ясно, — ответил и кивнул Никитин, чувствуя в жарком биении сжавшееся сердце от непоколебимой решительности Княжко, от его ясного, звонкого голоса, вдруг уничтожающего сомнения.
— Давай, Никитин! Давайте, ребята! Другого выхода нет! — закричал Княжко и тонким силуэтом в дыму перебежал шоссе, скрылся за деревьями, куда по траве пенистой гривкой катилась, расползалась безудержно вода выпущенного озера.
Меженин, пока говорил Княжко, глядел на него стоячим взглядом угрюмого противления, словно возразить хотел и ему и Никитину, но не возразил, а когда Княжко исчез за соснами, он ощерился по-дикому и сиплым голосом команды как бы вложил всю ненависть к кому-то:
— На колеса! Толкай, толкай! Навались, дышло в глотку, в печенку вас всех!
На него озирались неузнающими глазами, хватаясь за колеса, за щит, за станины; и маленький, рыженький Таткин пробормотал что-то, морща раздвоенную губу под усами, испуганно хихикнул в ответ на этот звериный крик.
Орудия тащили по широкому образовавшемуся болотцу между стволами сосен, колеса увязали в земляной жиже, проваливались в лесные выемы, затянутые водой, при частых вспышках за озером всем расчетом, всей тяжестью своих тел зачем-то вдавливали станины сошниками в размягшую почву; взвизги осколков раскаленной метелью проносились над щитом, вместе с удушьем сгоревших пороховых газов летела липкая жидкость в лица, стекала струями, нависала на плечах ошметками; в секунды разрывов сначала пригибались, садились кучей вокруг станин, но вскоре, вконец обессилев от стальной неповоротливости орудий, переноски ящиков со снарядами, оглохнув от слепой стрельбы самоходок, падали в хвойное месиво грудью, вжимались плашмя, сваленные ударами близких разрывов, взметающих комки грязи, окатывающих спины фонтанами воды; потом, подхлестнутые резким приказом невидимого Княжко: «Орудия, вперед!» — в изнеможении вставали, поворачивали к Никитину не лица, а черные, налепленные маски, изуродованные единым безнадежным вопросом: когда же конец, лейтенант?
— Еще, еще, друзья! — говорил Никитин с механической однообразностью, как в кошмарном забытьи внушая себе и им необходимость того, что они делали, и, качаясь, упирался плечом в неподатливое тело орудия, стороной слыша сипящие ругательства Меженина, яростно расхристанного, какого-то страшного во всем облике после приступа подавленности:
— Навались, навались, душу вашу мотать! Подыхать, так с музыкой! Шевели задницами! Нав-вались, в гробовую вас доску!..
А когда, продвинув орудия на несколько сот метров по лесному берегу озера, вышли на широкую сухую просеку из мрачной сгущенности дыма, из разжиженной водой низины, Никитин почувствовал, что не в состоянии уже стоять на ногах, и, ощущая дрожание ног, железистую горечь во рту, привалился боком к стволу сосны. Он отупелыми пальцами рвал ворот гимнастерки, он хотел глотнуть воздуха, задыхаясь, жаждая пить его пересохшим горлом; приступами его подташнивало, пот затуманивал зрение, оглушительно и молотообразно била кровь в висках. Он расплывчато видел справа приведенные к бою орудия Княжко — и не поддавалось воле понять, как и почему он здесь…
Все со стоном, мычанием повалились на землю около станин, уткнувшись лбами в прошлогодний пласт хвои. Меженин один, держась за щит, разевая рот надорванным дыханием, воспаленно, следяще смотрел на Княжко, который быстрыми шагами шел от своих орудий, на ходу вытирая носовым платком дочерна измазанные копотью мокрые руки. Княжко шел молча, сапожки его ступали упруго по траве, но легкое покачивание торса при еле заметной хромоте явно выдавало его безмерную усталость, наверное, скрываемую им как человеческую слабость, и досадливо-хмурый взгляд его нетерпеливо искал что-то, ощупывал лес на противоположном берегу озера.
— Тебе ясно, Никитин? — подойдя, заговорил он звенящим голосом. — Ушли! Ушли к черту! Взорвали мост, и пока мы здесь… — Он был раздражен, бледен, гимнастерка намокла на груди, влажные светлые волосы прилипли ко лбу, видимые из-под забрызганной темными пятнами пилотки, и не было сейчас в его внешности той безупречной чистоты, подогнанной опрятности, что всегда поражали Никитина. — Успели оторваться от нас! Ушли по шоссе. Ты понял? — продолжал Княжко, вглядываясь в противоположный берег, и стиснул в кулаке грязный носовой платок. — Знаешь, что получилось? А получилось вот что: не они от нас, а мы уходили от них. Идиотство, идиотство! Упустить три дрянные самоходки! Чтоб по тылам нашим шастали! Никогда не прощу себе!..
— Оставь, Андрей. — Никитин слабо передохнул, добавил с трудом: — Оставь… Послушай, Андрей, наверно, так надо. Кажется, это последний бой. Может быть, нам повезло.
— Что, последний бой? Последний бой должен быть боем, а не… — И Княжко, через зубы выругался, чего он никогда не позволял себе прежде.
«Да, я не хочу этого боя, — подумал Никитин, — а он чувствует другое… Что он чувствует? Злость? Неудовлетворение?»
Все было необычно спокойным впереди, и слева, в низине, где они катили орудия, не рвались снаряды, не вставали разрывы вокруг разрушенного моста. По противоположному берегу озера текла розоватая наволочь тихого пожара, освещенного солнцем, дым, спрессовываясь под соснами, сваливался к воде — догорала там, никак не могла догореть, вслепую подожженная самоходка, но рева моторов за деревьями задымленного леса, металлического лязга гусениц не было слышно… И не стало слышно издали спаренных хлопков противотанковых пушек, только слитое, будто пчелиное гудение роя доходило из глубины чащи, и где-то правее озера несмолкаемыми строчками резали, сплетались и расплетались автоматные очереди, игрушечно-неопасные после недавнего орудийного грома, сотрясавшего лес.
— Пехота, — сказал Никитин утомленно. — Слышишь, Андрей?
— Это я слышу, что пехота, — отрезал Княжко, все комкая носовой платок в кулаке. — Три неповоротливые самоходки среди леса против четырех орудий — и упустили! Нет, эти самоходки на нашей с тобой совести, Никитин! Пошастают они теперь по тылам сдуру, не одного нашего уложат! Вот для тех и будет последний!.. — Он повернулся к Никитину с выражением холодного упрямства, которое появлялось на его лице, когда был недоволен собой, и вдруг спросил: — Что у тебя со щекой? Когда задело?
— А, мелочь. Рикошетом. Осколочек. Ерундовый, — ответил Никитин, и на пересохших губах его выдавилась отвергающая никчемность объяснений улыбка. Ему даже в голову не пришло показать Княжко спрятанный на память в планшетку крохотный осколочек, не убивший его, а лишь напомнивший о том, о чем никогда не говорил сам Княжко, считая разговоры о случайности дешевым расслаблением слабонервных.
— Иди, умойся в озере, — строго сказал Княжко, не высказав ничего по поводу царапины на щеке Никитина. — Вид у тебя, надо сказать…